Г. И. ГУРДЖИЕВ
ВСТРЕЧИ С ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫМИ людьми
Оглавление
ПРЕДИСЛОВИЕ
ПРИМЕЧАНИЕ ПЕРЕВОДЧИКА К АНГЛИЙСКОМУ ИЗДАНИЮ
ГЛАВА I. ВСТУПЛЕНИЕ
ГЛАВА II. МОЙ ОТЕЦ
ГЛАВА III. МОЙ ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ
ГЛАВА IV БОГАЧЕВСКИЙ
ГЛАВА V. МИСТЕР ИКС, ИЛИ КАПИТАН ПОГОСЯН
ГЛАВА VI. АБРАМ ЕЛОВ
ГЛАВА VII. ГРАФ ЮРИЙ ЛЮБОВЕДСКИЙ
Витвицкая
Соловьев
Смерть Соловьева
ГЛАВА VIII. ЕКИМ-БЕЙ
ГЛАВА IX. ПЕТР КАРПЕНКО
ГЛАВА X. ПРОФЕССОР СКРИДЛОВ
ГЛАВА XI. МАТЕРИАЛЬНЫЙ ВОПРОС
Большую часть своей жизни Гурджиев посвятил передаче своим ученикам той системы знаний, которой владел сам. Незадолго до своей кончины Гурджиев решил
опубликовать первую из трех книг, содержащих его идеи, — «Все и вся, или Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку» («Все и вся, или Рассказы Вельзевула
своему внуку»). По собственным словам Гурджиева, изданием «Сказок Вельзевула» он преследовал единственную цель: всколыхнуть умы людей, вызвав череду
незнакомых вопросов, и тем «безжалостно уничтожить верования и взгляды, веками укоренявшиеся в умах и чувствах человека».
Через десять лет после его смерти ученики Гурджиева решили сделать идеи своего учителя, до тех пор знакомые только им, общедоступными.
Второй том, представляющий собой то, что сам Гурджиев называл «вторым рядом» своих трудов, был опубликован во Франции в 1960 году. В английском переводе
квита называется «Встречи с замечательными людьми». Гурджиев говорил, что во «втором ряду» своих работ поставил перед собой задачу обеспечить читателя
«материалом, требуемым для создания чувства нового мира», — чувства, пролившего совершенно иной свет на собственную жизнь Гурджиева.
Кроме того, книга эта написана в форме автобиографии и содержит всю известную информацию о ранних годах жизни Гурджиева и об истоках его знаний.
Гурджиев начинает повествование с рассказа о некоторых обстоятельствах своего детства, в частности, о том мощном влиянии, которое оказал на формирование
взглядов будущего Учителя его отец, один из последних представителей древней культуры, передававшейся устно из поколения в поколение. Мальчиком Гурджиев
обучался у настоятеля храма города Карса, однако помимо религиозного он получил и современное научное образование. Последнее ему дали люди, понимавшие,
как развить в мальчике интерес к наиважнейшим ценностям.
С годами в Гурджиеве росла жажда постичь истинный смысл человеческой жизни. Он присоединился к группе интеллектуалов, «замечательных людей», куда
среди прочих входили инженеры, врачи и археологи. На поиски знаний, по их мнению, существовавших в прошлом, но впоследствии почти полностью утерянных,
Гурджиев отправился вместе с некоторыми «замечательными людьми». Их путь лежал на Ближний Восток и в Центральную Азию.
Путешествие изобиловало многочисленными и непредвиденными трудностями, однако Гурджиеву и его друзьям удалось найти тех немногих, кто общинами или
в одиночестве живут в стороне от цивилизации. Полученные от них обрывки знаний, накапливаясь, постепенно складывались в детали системы — и однажды перед
Гурджиевым внезапно распахнулись двери школы, где он понял, как объединить все принципы эзотерического учения. Школу, куда попал Гурджиев, он, не вдаваясь
в подробности, назвал просто «универсальным братством».
С тех пор он начал «вживлять» свои принципы, вплоть до самой смерти проверяя их действенность строжайшей внутренней дисциплиной.
Гурджиев говорил и о «третьем ряде» своих работ, называя ее «Жизнь реальна, только когда «аз есьм». Цель этой книги — «помочь вызвать в человеке мысли
и ощущения истинной картины реального мира, а не того иллюзорного, который он теперь воспринимает».
Третья книга будет включать главным образом тексты бесед Гурджиева со своими учениками и его же лекции. В них он объясняет, как нужно работать над
собой, рассказывает о том, в какие западни можно при этом попасть, а также предлагает средства для достижения лучшего понимания внутренних условий и
состояний, возникающих в процессе саморазвития.
Работа Гурджиева многогранна. Однако в каких бы формах он не выражал свои взгляды и идеи, голос его звучит как призыв. Гурджиев страдает от того внутреннего
хаоса, в котором мы живем, и призывает нас раскрыть глаза на мир. Он спрашивает нас: почему мы здесь, чего мы хотим и каким силам повинуемся. Но, прежде
всего, он задает нам главный свой вопрос: понимаем ли мы, кто мы есть на самом деле? Гурджиев хочет, чтобы мы поставили под этот вопрос все наше существование.
А поскольку этот вопрос принуждает нас искать ответы, то между ним и нами образовывается связь — связь, которая является неотъемлемой частью его работы.
Почти сорок лет призыв Гурджиева звучал с силой, заставлявшей людей из многих стран мира приходить к нему.
В то же время встреча с Гурджиевым всегда была испытанием. В его присутствии любое поведение казалось искусственным. Индифферентность или, наоборот,
экзальтированное воодушевление — все в первый же момент встречи с Гурджиевым блекло и рушилось, после чего обнажалась истинная сущность человека: оказываясь
беспомощным и беззащитным, он видел себя таким, каков он есть на самом деле.
Очень немногие могли вынести этот страшный, безжалостный эксперимент, для большей же части осознание своей сущности оказывалось непосильным бременем.
Такие не прощали Гурджиеву его прозорливость, они уходили и, выпадая из поля зрения Гурджиева, тут же начинали истово оправдывать себя.
Именно подобные эксперименты и породили множество фантастических легенд о Гурджиеве.
Самого Гурджиева эти легенды забавляли. Порой он заходил так далеко, что провоцировал дилетантов, искателей «чудес», не способных понять истинное
значение его поисков, на создание небылиц вокруг своего имени.
Восточная тонкость — рассказчик приводит примеры высказываний Ходжи Насреддина только в двух случаях: чтобы показать дремучую тупость или невежество
слушающего или чтобы продемонстрировать преимущество «восточного мышления» над «западным». Переводчик полностью сохраняет стилистику автора.
Что же до тех, кто знал, как нужно подходить к Гурджиеву, тех, для кого встреча с ним становилась поворотным моментом в жизни, то их рассказы о совместных
опытах и изысканиях вызывали только смех. Вот почему так редки работы о Гурджиеве, написанные его учениками.
Однако то влияние, которое он оказывал — и продолжает оказывать, — неразделимо с личностью самого Гурджиева как человека. Отсюда вполне закономерен
интерес к нему самому и к его жизни хотя бы в общих чертах.
Поэтому ученики Гурджиева, те, кому выпало счастье быть рядом с ним, и публикуют эту книгу; изначально предназначавшуюся для чтения лишь среди последователей
Гурджиева. Книга содержит факты, рассказанные самим Гурджи-евым, о детских годах, о юности и первых шагах его поисков.
Но не нужно думать, что здесь Гурджиев просто говорит о себе: его рассказы служат цели, цели длиною в жизнь. Очевидно, что перед читателем — не автобиографическая
новелла в том виде, в каком мы привыкли ее видеть. Прошлое для Гурджиева — ничто, если оно не может служить примером. В тех приключенческих историях,
что предлагает Гурджиев, нет образцов для внешнего копирования, в них — новый путь взгляда на жизнь, он прямо затрагивает нас, вводит нас в состояние
предвкушения реальности совершенно нового порядка.
Ибо Гурджиев не был писателем и не должен им быть. Задача его иная.
Гурджиев был Учителем.
Идея учительства, традиционная для Востока, на Западе воспринимается, мягко говоря, плохо, а чаще не принимается вовсе. Слово «учитель» на Западе ничего
не говорит, никаких ассоциаций не вызывает, для многих суть его расплывчата, туманна, а зачастую и подозрительна.
В соответствии с традиционными понятиями, функция учителя не-ограничена процессом обучения неким доктринам, а роль ученика не предполагает лишь их
запоминание. Ученик буквально впитывает в себя предлагаемые знания, в результате чего преображается, становится другим человеком. Учитель пробуждает
в своих учениках, для которых служит живым примером, новую личность.
Учитель создает своим ученикам условия, в которых они через собственный опыт, кто насколько может, переживают,
а не зазубривают знания.
Таков истинный смысл жизни Гурджиева.
Со времени своего возвращения на Запад Гурджиев беспрестанно занимался тем, что собирал вокруг себя группу людей, способных и готовых разделить с
ним жизнь, всецело направленную на развитие сознания. Он раскрывал ученикам свои идеи, поддерживал их, посвятив всю свою жизнь их поискам. Он привел
их к убеждению, что — дабы быть совершенным — их опыт должен включать в себя одновременно все аспекты человеческого существования.
В этом и состоит гурджиевская идея о «гармоническом развитии человека», на которой основывался его «институт», который он с огромным трудом создавал
долгие годы.
Работая над достижением своей цели, Гурджиев постоянно боролся, он в буквальном смысле продирался сквозь выраставшие вокруг него трудности. И вызваны
они были не только войной, революцией и эмиграцией, но также «безразличием одних и враждебностью других».
В книгу включена глава — ее публикация изначально не предполагалась — о том, с каким упорством и изобретательностью Гурджиев преодолевал препоны,
встававшие на его пути.
По форме эта глава является ответом Гурджиева на заданный ему как-то вечером опрометчивый вопрос о финансовых источниках института.
Перед читателем предстанет удивительный, ошеломляющий рассказ, названный «Материальный вопрос», который поможет еще лучше понять главное: и жизнь
Учителя, и все его действия были подчинены достижению цели.
**************
Могу сказать точно — почти месяц прошел с того дня, как я завершил работу над первым рядом своих трудов, — период быстротекущего времени,
в течение которого я намеревался всецело подчинить подвластные мне части моего общего присутствия исключительно чистому разуму. Как сказано в последней
главе первого ряда («Все и вся»), я дал себе слово, что в этот период не напишу ни строчки, а буду только — дабы дать отдохновение моим подвластным мне
частям, заслужившим это удовольствие, — медленно и с удовольствием пить старый кальвадос и не остановлюсь, пока не выпью все бутылки, оказавшиеся волею
судьбы в моем распоряжении в винном погребе Приере и сложенные туда столетие назад людьми, понимавшими, что значит истинное чувство жизни.
Но сегодня я решил — а сейчас уже хочу, хотя совершенно не принуждал себя к этому, а напротив, испытывая громадное удовольствие, — приняться за работу
и снова писать, разумеется, при помощи всех соответствующих сил, а также на этот раз с помощью законопослушных космических влияний, проистекающих на меня
со всех сторон от добрых пожеланий читателей, которые знакомы с первым рядом моих трудов.
Ныне же я предполагаю излагать свои взгляды в форме, понятной всем, так что написанное мной во втором ряду будет всем ясно; я при этом надеюсь, что
мои идеи послужат подготовительным созидав тельным материалом для укоренения в сознании существ, мне подобных, вместо того иллюзорного мира, который современные
люди себе нарисовали, нового мира — мира, по моим представлениям, реального или по крайней мере такого, который можно смело принять за реальный всеми
степенями человеческого разума, не испытывая ни малейшего желания (impulses) усомниться в его реальности.
И, право же, единственно только ум современного человека, вне зависимости от уровня его интеллекта, способен постичь мир с помощью сведений (data),
которые, будучи активизированы случайно или непреднамеренно, пробуждают в нем всевозможные фантастические желания (impulses). И эти желания (impulses),
постоянно воздействуя на ритм (tempo) всех ассоциаций, в нем протекающих, мало-помалу нарушают гармонию целостности его работы, с получением результатов
столь прискорбных, что никакому человеку невозможно (даже если он и захочет ненадолго отделаться от влияния установившихся аномальных условий нашей повседневной
жизни и пожелает подумать о ней серьезно) не прийти в ужас, в такой, например, как от сообщения, что жизнь наша с каждой неделей укорачивается.
Прежде всего, если говорить о «колебании мыслей» (swing of thought), то есть об установлении соответствующего ритма между моим и вашим мыслительными
процессами, то я хотел бы в некотором роде последовать примеру Великого Вельзевула и скопировать ту форму мышления, которую сам он, а также и я, — надеюсь,
что и вы, мой героический читатель, если, конечно, имели дерзновение дочитать до конца первый ряд из моих писаний, — в высшей степени уважал. Иначе говоря,
в самом начале своей работы я хочу познакомить вас с тем, что всеми нами любимый мулла Насреддин со свойственной ему проницательностью назвал бы «вопросом
философской тонкости».
Я хочу сделать это именно в самом начале, поскольку намереваюсь часто использовать — как в этой книге, так и в последующих своих работах, — мудрость
этого мыслителя, признанного почти во всем мире, которому, судя по слухам, вскоре соответствующим лицом будет официально дарован титул «того одного
и единственного».
И вот этот-то вопрос философской тонкости уже и сейчас можно уловить в той степени недоумения, готового и обязанного возникнуть в сознании всякого
читателя, который осилил хотя бы первый параграф моего вступления, если он сравнит множество сведений, на коих зиждется его убежденность в вопросах медицинских,
с тем фактом, что я, автор «Сказок Вельзевула, рассказанных своему внуку», после инцидента, едва не стоившего мне жизни, с еще не вполне восстановленной
функциональной деятельностью организма, благодаря неустанным активным действиям, уже принялся работать: передавать свои мысли другим с максимальной при
этом точностью, а нечаянно же выдавшийся отдых провел вполне удовлетворительно благодаря главным образом неумеренному потреблению алкоголя в виде все
того же вышеуказанного старого кальвадоса и его различных зрелых и крепких родственников.
По сути дела, чтобы дать совершенно правдивый и исчерпывающий ответ на данный вопрос философской тонкости, прозвучавший экспромтом, должно вначале
вынести справедливый вердикт относительно моей неспособности выполнить взятые на себя обязательства — в частности, допить все оставшиеся бутылки вышеупомянутого
старого кальвадоса.
Дело все в том, что в период, предназначавшийся мне для отдыха, несмотря на все мои непроизвольные желания, я не мог ограничить себя пятнадцатью
оставшимися бутылками старого кальвадоса (о нем, помнится, я уже упоминал в последней главе первого ряда); я был обязан соединить значительное содержимое
этих бутылок с содержимым двух сотен других бутылок — а оно впечатляло даже при беглом взгляде, не говоря уже о грандиозном количестве старого арманьяка;
так что общего количества космических сущностей оказалось вполне достаточно не только для меня, но и для всего того племени, что понаехало ко мне в последние
годы и помогает мне, главным образом в моих «священных церемониях».
Прежде чем произнести приговор и обвинить меня лично, следует также в конечном счете иметь в виду и то, что с первого же дня я бросил привычку пить
арманьяк из того сосуда, что мы обыкновенно называем «бокалом для ликера», и теперь пью его из пузатого бокала без ножки. И делать это я начал, как мне
кажется, инстинктивно, поэтому в данном случае справедливость может восторжествовать.
Не знаю, как вы, мой смелый читатель, но ритм моего мышления теперь восстановлен, и я могу снова непринужденно поумничать всласть.
Во втором ряду я намереваюсь, помимо всего прочего, дать и разъяснить семь изречений, пришедших к нам из древнейших времен посредством надписей на
различных памятниках, на которые я наткнулся случайно и которые расшифровал во время странствий — изречений, где наши далекие предки формулировали некоторые
аспекты объективной истины, несомненно, понятные даже современному человеческому разуму. Поэтому я начну с самого первого изречения, которое, помимо
того что послужит вполне достойной отправной точкой для последующих разъяснений, сыграет роль связующего звена с последней главой первого ряда.
Это древнее изречение, выбранное мной для начала второго ряда, гласит: «Только тот достоин называться человеком и может рассчитывать на то, что уготовано
ему судьбой, кто получил соответствующие сведения и способен сохранить в целости волка и овцу, доверенных ему».
Психоассоциативный анализ данного высказывания, пришедшего к нам из глубин прошлого, который сделали мудрецы, — разумеется, не те, что в избытке
водятся на европейском континенте, — со всей ясностью показывает, что слово «волк» символизирует в целом основную и рефлексивную деятельность человеческого
организма, а слово «овца» означает в целом деятельность чувств человека. Что касается мыслительной деятельности, то в изречении она представлена самим
человеком, который в процессе всей своей сознательной жизни, благодаря сознательному труду и добровольным страданиям, приобрел в своем общем присутствии
соответствующие сведения, позволяющие ему создавать условия для возможного сосуществования двух столь разнородных и чуждых друг другу жизней. Лишь этот
человек вполне может рассчитывать и стать достойным владеть тем, что, согласно приведенному изречению, уготовано ему свыше, тем, что, в общем смысле,
ему предопределено.
Любопытно отметить, что среди множества пословиц и мудрых решений хитроумнейших задач, используемых, как правило, различными азиатскими племенами,
есть одна, как нельзя лучше раскрывающая суть вышеприведенного древнего изречения, и где действуют реальный волк и — вместо овцы — коза.
В задаче речь идет о человеке, у которого есть волк, коза и капуста и которому нужно переправиться через реку вместе со своей собственностью при двух
условиях: лодка, кроме самого человек», может выдержать только один груз, а волка нельзя оставлять наедине с козой, а козу — с капустой.
Правильный ответ определенно показывает, что решить поставленную задачу можно не только с помощью сообразительности, свойства, присущего всякому нормальному
человеку. Человек не должен быть ленив, ибо для достижения поставленной цели ему необходимо пересекать реку на один раз больше.
Возвращаясь к смыслу прочитанного вами и выбранного мной древнего изречения и помня о сути правильного решения популярной задачки, — стоит только подумать
о ней без всяких предрассудков, обычно возникающих вследствие праздных размышлений, каковым современный человек обычно предается — то станет возможным
принять умом и согласиться чувствами, что называющий себя человеком не должен лениться; постоянно изобретая всякого рода опасности, он должен бороться
со своими слабостями, чтобы достичь поставленной цели: сохранить в целости столь несовместимых животных, вверенных заботам его ума, и которые по самой
своей сути противоположны друг другу.
Закончив вчера свои записи или, как я их называю, «умничанье ради колебания мысли», сегодня утром я, взяв с собой рукопись с синопсисом написанного
мной за последние два года, которую я намеревался использовать как исходный материал ко второму ряду, отправился в парк поработать в тени исторической
аллеи. Прочитав две-три первые страницы, я, забыв обо всем на свете, задумался над тем, как и чем мне продолжить дальше. И в этой задумчивости я просидел
вплоть до самого вечера, не написав ни единого слова.
Я был поглощен своими мыслями и не заметил, что мой племянник, который должен был следить, чтобы в моей чашке не остывал арабский кофе, именно его
я обыкновенно пью, особенно в минуты наивысшего физического или умственного напряжения — подходил ко мне с новой чашкой кофе, как я потом узнал, ровно
двадцать три раза.
Дабы вы лучше поняли серьезность поглотившей меня задумчивости и представили себе, хотя бы приблизительно, трудность моего положения, мне следует
рассказать вам, что после того, как я прочитал страницы и вспомнил по ассоциации весь текст рукописи, которую я намеревался использовать как введение,
мне стало совершенно очевидно: все, над чем я бессонными ночами в поте лица своего работал, после сделанных мной поправок и изменений в тексте первого
ряда стало абсолютно бесполезным.
Поняв это, я пережил в течение получаса то состояние, которое мулла Насреддин назвал как «сесть в галошу по самые брови», и я уже было согласился
сдаться и почти решил переписать всю главу с самого начала. Однако позже, продолжая вспоминать автоматически самые разные предложения из рукописи, я
припомнил, кроме всего прочего, то место, где, желая объяснить, почему я столь безжалостно критикую современную литературу, вставил слова одного пожилого
умного перса, услышанные мной еще в ранней юности, и которые, по моему мнению, как нельзя лучше характеризуют всю современную цивилизацию. Я посчитал
невозможным для себя лишать читателя как всего того, что было сказано об этом предмете, так и некоторых иных мыслей, которые для читателя, способного
расшифровать их, могут оказаться в высшей степени полезным материалом для правильного понимания всего, что я пытался изложить в двух последних рядах
в форме, вполне постижимой для человека, ищущего истину.
И вот эти-то размышления и заставили меня подумать о том, как, не лишая всего этого читателя, мне совместить две разные формы: ту, что я выбрал изначально
для изложения, и ту, что необходима теперь, после значительных изменений, сделанных в первом ряду.
Фактически, все, что я, вынуждено осваивая новую для меня профессию писателя, наработал за последние два года, уже не могло соответствовать тому, что
требуется теперь, поскольку тогда, в первом ряду, я излагал все в форме синопсиса, понятного только мне, и содержание которого позднее я намеревался
развернуть в тридцати шести книгах, посвящая каждую книгу какому-либо одному вопросу.
На третьем году я начал придавать своему наброску форму описания, понятного другим, по крайней мере искушенным в том, что называется абстрактным мышлением.
Однако с тех пор я понемногу поднаторел в искусстве скрывать серьезные мысли за соблазнительно-красивой и легко доступной внешней формой, а дабы сделать
так, чтобы эти мысли — я их называю «различимыми лишь с течением времени» — становились результатом других, более привычных большинству современных
людей, я изменил принцип, которому следовал: вместо того, чтобы искать пути достижения целей количеством написанного, я принял намерение достичь желаемого
исключительно за счет качества. И я снова начал читать свой синопсис с самого начала, намереваясь теперь разделить его всего на несколько частей, а их,
в свою очередь, тоже на несколько, и таким образом ограничиться в конечном счете небольшим количеством книг.
И причина моей сегодняшней необыкновенной задумчивости, как, впрочем, и вчерашней, проистекает, скорее всего, из воспоминаний о том самом знаменитом
древнем изречении, советующим «всегда стремиться к тому, чтобы и волки были сыты, и овцы — целы».
В конце концов, когда уже наступил вечер, и снизу, мешая моему раздумью, начала подниматься и просачиваться сквозь «английские подошвы» моих туфель
знаменитая фонтенблосская сырость, и когда в то же время порхающие надо мной милые крошечные Божьи твари, именуемые птичками, все чаще начали обдавать
тревожным холодком мой гладкий, лишенный всякой растительности череп, в моем внешнем присутствии родилось смелое решение: не считаясь ни с кем и ни с
чем, просто вставить в первую главу второго ряда то, что современный профессиональный писатель назвал бы «отвлекающим параллельным развитием», некоторые
отточенные фрагменты рукописи, нравящиеся лично мне, и только потом, в дальнейшем, уже строго придерживаться принципа, которому я предполагал следовать
во время написания первого ряда.
Такое решение показалось мне наиболее приемлемым как для меня лично, так и для читателя, ведь благодаря ему мой и без того переутомленный мозг не
будет утруждаться зазря; читатель же, особенно тот, кому довелось читать все, мною ранее написанное, легко сможет благодаря этому «отвлекающему параллельному
развитию» представить себе, какого рода объективно беспристрастное мнение о результатах деятельности некоторых особо ярких олицетворений человека современной
цивилизации может сформироваться в психике некоторых людей, которым по случайному стечению обстоятельств довелось получить более или менее правильное
образование.
Планируя вставить это введение, озаглавленное «Почему я стал писателем», в тридцатую книгу, я намеревался рассказать в нем о тех впечатлениях, что
скопились во мне в продолжение моей жизни и послужили основой для моего теперешнего, далеко не блестящего, мнения о представителях современной литературы.
В этой связи, как уже упоминалось, я ввел сюда монолог, услышанный мной в далекой юности, когда я, еще только в первый раз путешествуя по Персии, попал
на встречу персидской интеллигенции, где обсуждалась современная литература.
Одним из тех, кто в тот вечер говорил более других» был пожилой интеллигентный перс, о котором я уже рассказывал, интеллигентный не в европейском
смысле этого слова, а в том, который понимается под этим определением на азиатском континенте, и определяющим не только сумму знаний, но и бытие.
Он был прекрасно образован и очень неплохо знаком с европейской культурой.
Среди прочего он сказал следующее:
«Очень жаль, что нынешний период культуры, который мы называем и который последующие поколения, несомненно, назовут «европейской цивилизацией», с
точки зрения процесса совершенствования человека является пустым и бесплодным. А все потому» что, опять же с точки зрения самосовершенствования человека,
основные представители европейской культуры, ее движители, не могут передать ничего ценного последующим поколениям.
Возьмем, к примеру, литературу, одно из главных средств развития ума человека.
Но что может дать литература нынешней цивилизации? Ровным счетом ничего, если не говорить, конечно, о «словесной проституции».
Основной причиной деградации и упадка современной литературы является смещение акцента: мало-помалу пишущую братию перестали волновать ясность мыслей
и точность их передачи, теперь их заботит внешний блеск или, как иначе говорят, красота стиля, который» в конечном счете, и породил словесную проституцию.
И что же в, итоге? А в итоге вы можете весь день провести за объемистой книгой и так и не поймете» что же ее автор хотел сказать. И только где-нибудь
в самом конце тома, уже потратив уйму времени, безвозвратно упущенного для выполнения полезных житейских обязанностей, вы вдруг обнаружите, что все
произведение построено на какой-нибудь ничтожной, совершенно бессмысленной идейке.
По своему содержанию вся современная литература делится на три категории: первая включает в себя научную, вторая состоит ив повествований, к третьей
мы относим описания.
Научные книги содержат, как правило, всевозможные давно и всем известные гипотезы, но изложенные современным языком и примененные к современным темам.
Что касается повествований, или, как еще называют литературу такого рода, романов — такие громоздкие тяжелые книжки, — то они полностью соответствуют
своей характеристике: в них детально, не упуская ни одной мелочи, описывается, как некий Джон Джонс и какая-нибудь Мэри Смит находят удовлетворение в
«любви», этом святом чувстве, которое в современном человеке в результате его безволия и слабости деградировало до такой степени, что превратилось в
порок, тогда как сам Господь дал нам возможность проявлять его ради спасения наших душ и для оказания взаимной моральной поддержки, необходимой между
людьми, чтобы жизнь была более или менее счастливой.
В третью категорию входят описания путешествий и приключений, а также флоры и фауны разных стран и континентов. Пишут их чаще всего люди, о которых
говорят, что «они не пересекали порога собственного дома», нигде не бывавшие и ничего интересного не видавшие, но с богатым воображением и способные
приукрасить работы, написанные прежними авторами, такими же фантазерами.
Не имея ни малейшего понятия ни об ответственности, ни о значении литературы, современные поэты, в попытках приукрасить свой стиль и добиться того,
что, по их мнению, является благозвучием, идут на всевозможные ухищрения и порой выдумывают такую несообразную поэтическую мешанину, которая окончательно
убивает тот чахлый росток мысли, который присутствует в стихе.
Вам может показаться странным, но по моему мнению, громадный вред современной литературе приносят современные грамматики, я имею в виду грамматики
языков тех народов, которые участвуют в том, что я называю «всеобщей какафонией» современной цивилизации.
Грамматики их языков в большинстве случаев выдуманы, они составлены искусственно и продолжают изменяться в основном теми, кто, судя по их отношению
к настоящей жизни и языку, выработанному в результате этого отношения и предназначенному для общего пользования, сами «безграмотны».
С другой стороны, у всех народов прошлых эпох, как явственно показывает древняя история, грамматика создавалась постепенно самой жизнью, в соответствии
со степенью развития, климатическими условиями среды обитания и доминирующими способами добывания пищи.
В современной цивилизации грамматики некоторых языков до такой степени искажают смысл сказанного писателем, что читатель, особенно если он — иностранец,
напрочь лишен возможности элементарно понять даже очень несложные мысли, которые, выраженные иным образом, то есть без помощи грамматики, были бы вне
всякого сомнения ясны».
«Чтобы пояснить вам смысл сказанного, — продолжал старый перс, — я приведу вам пример: это будет эпизод, участником которого стал я сам.
Как вы знаете, из всех моих родственников в живых остался только один — мой племянник по мужской линии, который несколько лет назад, получив в наследство
нефтяные скважины неподалеку от города Баку, был вынужден уехать туда.
Навещать родные места и меня, своего старого дядю, племянник из-за постоянной занятости не может, поэтому мне самому частенько приходится к нему ездить.
Нефтяные скважины, владеть которыми приходится моему племяннику, находятся, как я уже сказал, недалеко от Баку, а сам этот город в настоящее время
принадлежит России — одной из крупных стран современности, производящей лавину литературы.
Практически все обитатели бакинских предместий принадлежат к разным народам и расам, не имеющим с русскими ничего общего, и у себя дома говорят на
своих родных языках.
За свою жизнь мне пришлось выучить много языков, поэтому добавить к ним русский не составило большого труда. Так очень скоро я уже довольно бегло
изъяснялся по-русски, правда, следуя местной моде, с акцентом, от которого, впрочем, вполне мог избавиться.
Став за свою жизнь в некотором смысле «лингвистом», я считаю необходимым отметить здесь, между прочим, что человек, продолжающий где-то говорить на
своем родном языке или на языке, к которому он больше привык, на языке иностранном думать не может.
Поэтому, когда я начал говорить по-русски, думать я продолжал по-персидски, а при разговоре, в уме, постоянно подыскивал для персидских слов соответствующие
русские выражения.
И вот именно тогда я наткнулся в .русском языке, одном из цивилизованных языков современности, на некоторые несоответствия, — вначале совершенно
необъяснимые, — из-за которых оказался неспособен передать в точности простейшие свои мысли.
Заинтересовавшись данным обстоятельством не будучи стесненным житейскими обязанностями, я принялся изучать русскую грамматику, а позднее грамматики
некоторых других современных языков. Вскоре я пришел к мысли, что причина отмеченных мною несоответствий лежит как раз в искусственном составлении
грамматик, и с того времени у меня сложилось стойкое убеждение, которое я вам уже высказывал: грамматики языков, на которых пишется современная литература,
выдуманы людьми, находящимися относительно истинных знаний на гораздо более низкой ступени развития, чем обычные простые люди.
Как конкретный пример, иллюстрирующий мои наблюдения относительно многочисленных несоответствий, имеющихся в русском языке и отмеченных мной в самом
начале, приведу лишь одно, которое, правда, и заставило меня взяться за детальное изучение вопроса.
Однажды, во время разговора с одним моим русским знакомым, когда я, как обычно, переводил свои мысли, формировавшиеся во мне на персидский манер,
я решил использовать выражение myan-diaram, которое мы, персы, часто употребляем в своих беседах и которое на французский язык переводится какje dis, а на английский как I say. Но напрасно я мучил свою память в поисках подходящего русского слова, найти нужного я так и не
смог, хотя к тому времени знал почти все русские слова, часть которых вычитал из книг, а часть услышал в беседах с людьми самого разного интеллектуального
уровня.
Не найдя русского эквивалента для столь простой персидской фразы, которую мы с вами частенько используем в своей речи, я вначале решил, что моих
знаний недостаточно, и принялся искать соответствующий русский эквивалент персидского выражения в словарях, а также расспрашивать людей, слывших знатоками
своего языка. Однако, как оказалось, в современном русском языке такого слова нет, вместо него используется фраза я говорю, которая по-персидски
звучит myan-soil-yaraт, по-английски I speak, а по-французски je parle.
Поскольку у нас с вами, как у персов, ход мысли одинаковый, то вы понимаете значение слова, эквивалент которого я искал в русском языке. Поэтому
я хочу спросить вас: могу ли я, а также и всякий любой перс, прочитав в современной русской литературе русский вариант персидского слова soil-yaram,
принять его спокойно, без внутренних содроганий как diaramt
Я привел вам лишь один, причем очень мелкий, пример, но он характеризует тысячи других несоответствий, которые обнаруживаются во всех языках тех народов,
что представляют собой так называемый расцвет современной цивилизации. И именно эти несоответствия не позволяют нынешней литературе стать основным средством
развития умов тех народов, которые считают себя представителями сегодняшней цивилизации и которые, по причинам вполне очевидным для здравомыслящих людей,
в некотором роде лишены счастья считаться цивилизованными, и поэтому, как свидетельствует история, всегда тянутся назад.
Из-за этих языковых несоответствий, существующих в современной литературе, любой человек, а особенно представитель расы, не включенной в число образцов,
олицетворяющих современную цивилизацию, то есть тот, кто обладает более или менее нормальными мыслительными способностями и в состоянии использовать
слова в их реальном значении, вполне естественно, услышав или прочитав какое-либо слово, используемое неправильно, — точно как в том примере, что я
привел вам выше, — воспримет общую мысль предложения также неправильно, и в итоге сделает не тот вывод, который предполагался, а прямо противоположный.
Хотя способность понять значение слов у различных рас не одинакова, одинаковым к настоящему времени является количество сведений, накопленных в процессе
самой жизни, ей же сформированное и служащее для восприятия повторяющихся и известных из опыта действий.
Сам факт отсутствия в современном русском языке слова, соответствующего персидскому diaram, взятого мной для примера, может служить подтверждением
моего кажущегося на первый взгляд безосновательным утверждения, что безграмотные «верхи» нашего времени, те, что называют себя грамматистами, — и, что
еще хуже, считающиеся таковыми всеми, кто их окружает, — умудрились исковеркать язык, выработанный самой жизнью, и превратить его в то, что немцы называют
эрзацем.
Должен сказать вам, что, когда я взялся за изучение русской грамматики, — а также за грамматики различных других современных языков, дабы выявить
причину столь многочисленных несоответствий, — то решил, как человек по природе склонный к филологии, познакомиться с историей, корнями и развитием
русского языка.
Изучение истории показало, что раньше в русском языке имелись слова, точно соответствующие всем известным из опыта действиям, выработанным и утвердившимся
в процессе самой жизни людей. И только когда русский язык в течение нескольких веков достиг относительно высокой степени развития, пришел его черед стать,
как говорится, «предметом для заточки клювов воронья», то есть за него взялись полуграмотные «верхи», дилетанты-верхушечники, под предлогом того, что
якобы благозвучие языка не соответствует требованиям современной грамматики, и принялись коверкать слова, в результате чего многие вовсе исчезли. Среди
последних я нашел и то слово, которое искал и которое соответствует персидскому diaram. Это слово — сказываю.
Интересно отметить, что это слово сохранилось и поныне, но используется — в значении, точно соответствующем своему смыслу, — в речи людей, которые,
принадлежа к русскому народу, оказались отрезанными от влияния современной цивилизации, то есть сельскими жителями «из глубинки», проживающими вдалеке
от так называемых «культурных центров».
Искусственно выведенная грамматика современного языка, которую юное поколение обязано изучать, является, по моему убеждению, одной из основных причин
того, что у современных европейцев получает развитие лишь одно из трех независимых направлений, достойных разума нормального человека, то есть так называемая
европейская мысль, которая и стремится доминировать над индивидуальностью, тогда как — и это должно быть известно всем разумным людям — без ощущений
и инстинкта истинное понимание, доступное человеку, сформироваться не может.
Современную литературу можно охарактеризовать одним словом, и лучшего слова, чем «бездушие», я найти не смог.
Современные цивилизации уничтожили в литературе, как, впрочем, и во всем другом, на что они изволили обратить свое внимание, душу.
Я имею еще больше оснований критиковать столь безжалостно этот результат воздействия современных цивилизаций, поскольку согласно самым надежным историческим
сведениям, дошедших до нас с древних времен, литература прошлых цивилизаций играла громадную роль в развитии человеческих умов, и результаты этого развития,
передаваемые от поколения к поколению, и сейчас, по прошествию многих и многих веков, еще ощущаются.
По моему мнению, квинтэссенцию этой идеи можно иногда очень хорошо передать другим при помощи некоторых анекдотов и пословиц, созданных самой жизнью.
Так, например, в данном случае, дабы показать разницу между современной литературой и литературой прошлых цивилизаций, я приведу старый анекдот, хорошо
известный в Персии под названием «разговор двух воробьев».
Сидели как-то на карнизе высокого дома два воробья — один молодой, другой старый — и обсуждали «горячую воробьиную проблему», которая возникла из-за
домоправителя муллы, выбросившего из окна дома туда, где воробьи обычно собирались порезвиться, что-то очень похожее на прокисшую кашу, но на самом деле
это была мелко нарезанная пробка. Несколько молодых, неопытных воробьев поклевали ее и едва не лопнули.
И вот когда воробьи обсуждали это событие, дремавший до того старый воробей встрепенулся, с недовольным видом поискал у себя под крылом мучившую
его блоху — а эти насекомые, как известно, появляются у воробьев вследствие недоедания — и, поймав ее, с глубоким вздохом произнес:
«Да, тяжелые настали времена для нашего брата. Раньше-то, помню, мы сидели на крыше — вот как сейчас — и дремали себе тихонечко, пока где-нибудь внизу,
на улице, не раздавался шум и грохот, вслед за чем появлялся запах, от которого у воробья все внутри начинало петь и радоваться, потому что мы точно
знали: если мы слетим вниз, к тому месту, где гремело, мы найдем себе все, что нужно.
А что сейчас? Сейчас повсюду слышится шум, треск и грохот, и запах тоже появляется, но такой, от которого с души воротит, но повинуясь стародавней
привычке поклевать чего-нибудь вкусненького, мы все так же слетаем вниз, снуем и усиленно ищем, но не находим ничего, кроме пятен машинного масла».
Эта притча, как вы догадались, уходит корнями в то время, когда по улицам ездили не автомобили, а запряженные лошадьми повозки, и хотя первые, в полном
соответствии со словами старого мудрого воробья, шуму, треску, грохоту и запаху производят много больше последних, удовлетворения от них воробьям никакого.
А без пищи, как вы и сами догадываетесь даже и воробьям трудно вывести здоровое потомство.
Этот анекдот мне кажется идеальной иллюстрацией к тому, что я вам рассказывал о разнице между современной и прошлыми цивилизациями.
В цивилизации нынешней, как ив цивилизациях минувших, литература ставит целью совершенствование человечества в целом, но и в ней — как и во всем
современном — мы не найдем ничего, отвечающего нашим насущным нуждам. Все в ней подчинено внешнему блеску; как сказал старый воробей, лишь шум, треск,
грохот и отвратительный запах.
Любой беспристрастный человек согласится с моей точкой зрения, изучив разницу между развитием чувств людей, родившихся и проживших на азиатском континенте,
и тех, кто родился и получил образование в условиях современной цивилизации на европейском континенте.
Очень многие отмечают то, что среди всех нынешних обитателей Азии, которые благодаря гео-
графическим и иным условиям оказались изолированными от влияния современной цивилизации, чувства достигли гораздо большей степени развития, чем у
европейцев. А поскольку чувства являются основой здравого смысла, именно азиаты, несмотря на свою необразованность, имеют более правильное представление
о любом предмете, чем те, кто принадлежат к «сливкам» («цимесу») современной цивилизации.
Понятие европейца об увиденном им предмете формируется исключительно на основании его формы, так сказать, на базе «математической обоснованности»
предмета, тогда как большинство азиатов схватывают сущность видимого предмета, пользуясь чаще своими чувствами, а порой исключительно инстинктивно».
В этом месте своей речи, посвященной современной литературе, старый перс, помимо прочего, затронул вопрос, интересующий в наше время многих европейских,
как их частенько называют, «распространителей культуры».
Вот что он затем сказал:
«Не так давно азиатов интересовала европейская литература, но вскоре, почувствовав ее бессодержательность и пустоту, они постепенно утеряли к ней
всякий интерес и сейчас ее почти не читают.
Интерес азиатов к европейской литературе пробудило то ее ответвление, что именуется беллетристикой.
Знаменитые европейские романы, главным образом, представляют собой, как я уже говорил, длинные описания череды болезней, поражающих современных людей
и, вследствие их слабости и безволия, протекающих тяжело и очень долго.
Азиаты, пока еще не так далеко ушедшие от матери-природы, своим сознанием понимают, что это психическое состояние, в которое впадают мужчины и женщины,
недостойно человека вообще, а для мужчины губительно и недопустимо, так как разлагает его, и поэтому герои европейских романов вызывают в них вполне
естественное чувство отвращения.
Что касается остальных жанров европейской литературы — научной, описательной и всевозможной нравоучительной, то азиаты, в меньшей степени, чем европейцы,
потерявшие способности чувствовать, и находясь ближе к природе, неосознанно чувствуют и инстинктивно ощущают непонимание действительности и полное отсутствие
у авторов необходимых знаний и истинного понимания предмета, о котором они пишут.
Поэтому азиаты, проявив сначала неподдельный интерес к европейской литературе, вскоре просто перестали ее замечать, а сейчас вообще не обращают на
нее никакого внимания, в то время как в самой Европе полки книжных магазинов, частных и публичных библиотек ломятся от обилия литературных произведений,
число которых с каждым днем все увеличивается.
У многих из вас несомненно возникнет вопрос: как согласовать мои утверждения с тем фактом, что большинство азиатов остаются неграмотными в строгом
смысле этого слова?
Я отвечу на него так: истинную причину отсутствия у азиатов интереса к европейской литературе следует искать в ней же самой. Мне доводилось видеть,
как сотни неграмотных в европейском понимании людей собирались послушать священные тексты и сказания, известные как «Тысяча и одна ночь». Вы возразите
мне, что описанные события, особенно в сказаниях, взяты из настоящей жизни и поэтому интересны им и понятны. Не в этом дело. Эти тексты, я говорю сейчас
о «Тысяче и одной ночи», — произведения литературы в полном смысле этого слова. Любой слушатель или читатель сразу поймет, что все в них — выдумка, но
выдумка, соответствующая истине, хотя и состоящая из эпизодов, невероятных в реальной жизни. Интерес читателя или слушателя пробуждается и усиливается
в результате ясного и точного понимания автором психики самых разных людей; он сам с любопытством следит за тем, как постепенно, эпизод за эпизодом,
разворачивается повествование.
Требования современной цивилизации породили еще один весьма специфический вид литературы, именуемый «журналистикой».
Не могу обойти молчанием эту новую форму литературы, поскольку она не только ничего не предлагает читателю и абсолютно не развивает его ум, но, по
моему твёрдому убеждению, является главным злом в жизни сегодняшнего человека, так как оказывает отравляющее воздействие на человеческие взаимоотношения.
Этот вид литературы стал в последнее время чрезвычайно распространен, и все потому, что гораздо эффективнее всех других жанров добавляет человеку
слабости и потребности, ведущие к еще большему бессилию человека. Журналистика уничтожает последнюю для человека возможность приобрести сведения, что
некогда придавали ему относительное знание своей индивидуальности, того единственного, что приводит, — как мы это называем — к «памяти себя», этому
абсолютно необходимому фактору в процессе саморазвития.
И кроме того, из-за беспринципности в литературе мыслительные функции людей еще более отдалились от их индивидуальности, в результате чего сознание,
некогда пробуженное в них, сейчас уже вовсе не участвует в мыслительном процессе. Таким образом они лишились этих факторов, которые прежде обеспечивали
людям более или менее сносное существование, по крайней мере, в их взаимоотношениях.
К нашему, общему несчастью, журналистика, с каждым годом получающая в жизни людей все большее распространение, ослабляет и без того уже ослабленные
умы человеческие тем, что оставляет их открытыми для всякого рода обманов и заблуждений и уводит их в сторону от относительно обоснованного мышления,
вырабатывая, таким образом, в людях вместо здравого суждения такие различные недостойные их качества, как недоверие, недовольство, страх, ложный стыд,
лицемерие, гордыню и так далее и тому подобное.
Дабы конкретнее показать весь тот вред, что несет людям журналистика» я расскажу вам о нескольких событиях, которые произошли по вине газет, в чем
я нимало не сомневаюсь, поскольку до некоторой степени сам был их участником.
Был у меня в Тегеране хороший, близкий друг, армянин по национальности, сделавший меня, незадолго до своей смерти, своим душеприказчиком.
Сын его, немолодой уже человек, жил со своей многочисленной семьей в одном из крупных европейских городов.
В один печальный вечер, поужинав, он и вся его семья почувствовали себя плохо и к утру умерли. Как душеприказчик семьи я был обязан поехать туда, где
случилось это трагическое происшествие.
Там я обнаружил, что совсем незадолго до этого отец семейства в одной из выписываемых им газет прочитал серию длинных статей о мясном магазине, где,
по мнению авторов материалов, продавались какие-то особенные сосиски, изготовленные якобы из отборных, (экологически) чистых продуктов по некоему специальному
рецепту.
Подобные статьи, и рядом с громкой рекламой, печатались и во множестве других газет.
В конце концов отец семейства, соблазненный описываемыми вкусовыми качествами сосисок, которые, кстати, ни он, ни остальные члены его семьи особенно
не любили, так как в Армении сосиски вообще не едят, отправился в указанный мясной магазин, где и купил рекламируемый продукт. Съев на ужин сосиски,
вся семья отравилась.
Вскоре, после одного невероятного обстоятельства, возникшее во мне несколько дней назад подозрение, что смерть была вызвана сосисками, теперь переросло
в уверенность. Чтобы раскрыть загадку смерти семьи, я нанял одного частного детектива, который и выяснил для меня следующее.
Дело оказалось в том, что некоторая фирма приобрела по дешевке громадный груз экспортных сосисок, изначально предназначавшийся для отправки за границу.
Однако из-за задержки в отправлении иностранцы от груза отказались, и тогда фирма, понимая, что от товара нужно отделаться как можно быстрее, немало
заплатив газетчикам, развернула широкую зловредную рекламу заведомо некачественного продукта.
А вот еще один случай.
Во время моего пребывания в Баку я в течение нескольких дней читал в местных газетах, которые мне приносил племянник, статьи — длинные, некоторые
из них занимали по несколько страниц, — о посетившей город чудо-актрисе.
О ней писалось с таким восторгом, что я, в конце концов, отложив срочные дела, отправился в театр, чтобы лично взглянуть на игру знаменитости.
И что вы думаете, я увидел? Ничего, что хотя бы в самой малой степени соответствовало посвященным ей многочисленным статьям.
Раньше я частенько посещал театры, как хорошие, так и не очень, поэтому могу без ложной скромности отнести себя к знатокам сценического искусства.
Признаюсь, что в свое время многие считали меня авторитетом в этой области. Но даже если отбросить мои личные знания, а говорить про-
сто с точки зрения рядового зрителя, то должен признать одно: ни разу за всю мою жизнь я не видел такой посредственности, в которой отсутствие таланта
сочеталось с абсолютным незнанием элементарных основ актерского мастерства.
Во всех ее проявлениях на сцене сквозила такая вопиющая бездарность, что даже я, человек, склонный к альтруизму, побоялся бы назвать ее игру хотя
бы относительно приемлемой. Ее удручающие данные не позволили бы ей сыграть даже роль кухарки у меня на кухне.
Как мне удалось узнать впоследствии, она состояла на содержании у одного из крупных бакинских нефтепромышленников, и тот, прилично заплатив дюжине
газетчиков, падких на шальные деньги, пообещал им вдвое больше, если тем удастся сделать из его пассии — она работала до того горничной у какого-то
русского инженера, который, пользуясь беззащитностью девицы, соблазнил ее, — известную театральную знаменитость.
И другой случай.
Время от времени в одной из самых читаемых газет я натыкался на цветистые панегирики, восхвалявшие некоего художника, и благодаря этим статьям начал
считать его просто-таки феноменом в современном искусстве.
Племянник мой, тот, что живет в Баку, в то время как раз собирался жениться и построил себе новый дом, который хотел украсить богатыми росписями.
Поскольку дела у моего племянника в тот год шли весьма неплохо — он открыл две новые и очень перспективные скважины, — я посоветовал ему не тратить время
понапрасну, а побыстрее выписать из Германии тамошнюю знаменитость, этого модного художника, и поручить ему роспись дома. Я сказал, что хоть денег это
будет стоить немалых, зато потомкам достанутся красивые фрески и картины кисти великого маэстро.
Мой племянник так и поступил. Даже более того — он лично выехал встречать выдающегося европейского художника, прибывшего с целым караваном помощников-подмастерьев.
Он привез с собой даже своей гарем, в европейском, конечно, понимании этого слова, и без суеты и спешки принялся за работу.
Результатом трудов заезжей знаменитости стало то, что, во-первых, день свадьбы был отложен, а во-вторых, были истрачены громадные деньги на приведение
стен дома в первоначальный вид, после чего появились простые персидские художники, истинные мастера, и украсили их великолепными картинами и орнаментами.
В данном случае репортеры — следует отдать им должное, — расхваливали посредственного художника, рядового мазилку, совершенно бесплатно, просто из
чувства солидарности и товарищества.
Я приведу вам последний пример. Это будет довольно печальный рассказ о непонимании, возникшем в результате вмешательства одного известного представителя
современной, особенно зловредной, литературы.
Одно время я долго жил в городе Хорасане и частенько в доме своего знакомого встречался с молодой европейской парой, с которой затем подружился.
В Хорасан они приезжали часто, но всегда ненадолго.
Молодой мужчина не просто путешествовал со своей юной женой, бывая во многих странах, он собирал всякую информацию о воздействии курения, надеясь
впоследствии проанализировать влияние содержащегося в различных сортах табака никотина на организм и психику человека.
Собрав в некоторых странах Азии всю необходимую информацию, он вернулся со своей женой в Европу, где на базе своих исследований начал писать большую
книгу.
Жена же его, потратив из-за своей неопытности во время путешествий все имевшиеся у них средства и желая дать своему мужу возможность закончить начатый
труд, была вынуждена пойти работать машинисткой в одно крупное издательство.
Однажды в бюро, где она работала, заглянул известный, маститый литературный критик, увидел прелестную юную особу и, воспылав к ней страстью, попытался,
ради удовлетворения своих плотских желаний, сблизиться с ней, но девушка пресекла его домогательства.
Однако пока «в верной жене европейского мужа» торжествовала мораль, в гадком представителе современного типа мужчины начало вызревать желание отомстить
— у подобных типов оно по силе равное степени неудовлетворенности, — которое выразилось прежде всего в том, что всяческими интригами он добился увольнения
неподатливой машинистки. Когда же ее муж и мой друг, закончив, опубликовал свою работу, уже известный критик, чума и язва нашего времени, принялся строчить
в самые разные газетки, с которыми он сотрудничал, серии полных лжи заметок, дискредитировавших выпущенную книгу. В итоге книга потерпела полный провал,
то есть ни один человек ее не купил.
В конце концов из-за действий бессовестных представителей беспринципной литературы молодые муж и жена остались совершенно без средств к существованию
и, не имея возможности даже купить себе хлеба, по взаимному согласию' совершили самоубийство.
С моей точки зрения, такие литературные критики, считаясь авторитетными благодаря своему воздействию на общую массу наивных и легко внушаемых людей,
в тысячу раз вреднее целой банды сюсюкающих мальчишек-репортеров.
Мне доводилось знать одного музыкального Критика, который за всю свою жизнь не коснулся ни одного музыкального инструмента; он не мог сказать, что
такое звук, и не отличал ноты «до» от ноты «ре». Однако благодаря утвердившимся аномалиям современной цивилизации, он, заняв в жизни ответственное место
музыкального критика, считался авторитетом в музыке и оказывал влияние на читателей крупной и серьезной газеты. Таким образом, на основе его полуграмотных
указаний у читателей формировалось незыблемое мнение по всем вопросам музыки, — вопросам, которые, в сущности, должны быть маяком для правильного понимания
одного из аспектов истины.
Публика никогда не знает, кто, собственно, пишет, она знает только газету, принадлежащую группе преуспевающих бизнесменов.
Читателю неизвестен ни уровень знаний того, кто пишет, ни все то, что происходит в тиши редакторских кабинетов; он просто принимает на веру все, что
ему преподносят.
Одно из моих убеждений, ставшим за последние годы незыблемым, как скала, — и я уверен, что к подобному заключению придет любой человек, способный
думать беспристрастно, — состоит в том, что именно благодаря журналистике мыслительные способности любого человека, пытающегося развиваться при помощи
средств, имеющихся в распоряжении современной цивилизации, можно сравнить в самом лучшем случае с «первым изобретением Эдисона», а что же касается эмоционального
развития, то его можно охарактеризовать фразой, сказанной муллой Насреддином: «тонкость чувств коровы».
Сами вожди современной цивилизации, находясь на очень низком уровне морального и психологического развития, подобно детям, играющим с огнем, неспособны
понять силу и значимость влияния подобного рода литературы на народные массы.
Изучая древнюю историю, я вынес впечатление, согласно которому вожди прошлых цивилизаций никогда бы не допустили, чтобы подобные аномалии длились
долго.
Мое мнение могут подтвердить подлинные дошедшие до нас сведения о том серьезном внимании, которое уделяли правители моей страны ежедневной литературе,
и это было не так уж и давно, в тот период, когда моя страна считалась одной из ведущих держав мира и когда Великий Вавилон, признаваемый в то время всеми
на Земле единственным центром культуры, принадлежал нам.
Согласно этим сведениям, тогда также имелась ежедневная пресса, выходившая на папирусе, правда, меньшего, чем сегодня, объема. Но в то время в ежедневных
литературных органах работали только умудренные знаниями люди солидного возраста, известные своими заслугами и достойной жизнью. Имелись определенные
установленные правила приема на работу в газеты, соискатели давали клятву, отчего их звали присяжными сотрудниками, точно так же, как сегодня назначаются
жюри присяжных в суде, присяжные поверенные и т. д.
Но сегодня журналистом может стать любой проныра, способный грамотно начеркать жалостливую статейку.
Я неплохо разбираюсь в психологии и вполне мог понаблюдать за этими существами — продуктом современной цивилизации, заполнявшими газеты и журналы
своими заумными произведениями, когда три или четыре месяца жил в том же городе Баку и, частенько посещая собрания журналистов, разговаривал с ними.
Был как-то вот какой случай.
Однажды, когда я приехал в Баку, намереваясь провести у племянника всю зиму, к нему пришли несколько молодых людей с просьбой разрешить им проводить
в одном из полуподвальных помещений в его доме, где изначально предполагалось сделать ресторан, собрания «Нового общества литераторов и журналистов».
Племянник сразу согласился, и, начиная со следующего дня, преимущественно по вечерам, на «общие собрания» — так они называли свои посиделки — в дом начали
приходить молодые люди и устраивать разного рода дискуссии.
На этих собраниях разрешалось присутствовать посторонним, и, поскольку вечера у меня были свободны, да и жил я недалеко, я нередко заходил к ним послушать
их разговоры. Постепенно ко мне привыкли, с кем-то я подружился и начал принимать участие в беседах.
Большинство из приходивших были молодыми людьми, слабыми и женственными; лица некоторых ясно говорили, что их родители либо были алкоголиками, либо
по безволию страдали от пагубных страстей, а зачастую несли на себе отпечаток тайных пороков, тщательно ото всех скрываемых.
По сравнению со многими современными городами Баку можно считать большим поселком, и хотя в большинстве своем типы, что собирались в подвале у моего
племянника, относились к «птицам невысокого полета», по ним вполне можно составить характеристику на всех их коллег, где бы они ни проживали. Я чувствую,
что имею право это сделать, так как позднее, путешествуя по Европе, я нередко сталкивался с представителями современной литературы и нашел их везде
одинаковыми, похожими друг на друга как горошины в стручке: впечатление они оставляли одно и то же.
Отличаются они только по степени своей важности, что зависит от литературного органа, с которым они сотрудничают, то есть от репутации и тиража
газеты или журнала, в котором они нашли приют, или же от прочности коммерческой компании, владеющей как литературным органом, так и ими самими, литературными
поденщиками.
Многие из них по тем или иным причинам именуют себя поэтами. Сейчас в Европе всякий, кто напишет четырехстрочную белиберду типа:
Зеленые розы,
Пурпурные мимозы,
Божественны ее позы,
Словно навязчивые воспоминания...
награждается окружающими его восхищенными неучами званием поэта, причем некоторые доходят до того,
что пишут это слово на своих визитных карточках.
В среде современных журналистов и писателей чрезвычайно развито чувство товарищества и взаимовыручки (esprit de corps), они используют всякую возможность,
чтобы оказать друг другу поддержку бесстыдным славословием.
Я полагаю, что это качество и является основной причиной распространения их влияния и формирования лживого авторитета в массах, в результате чего
у толпы вырабатывается бессознательное чувство подобострастного низкопоклонства перед ничтожествами, а именно так их назовет человек с чистым сознанием.
На тех бакинских собраниях, о которых я уже упоминал, некоторые из присутствующих выходили на трибуну и начинали читать нечто похожее на приведенное
мной четверостишие, либо заводили речь о том, почему такой-то министр такой-то страны высказался на банкете по какому-то вопросу именно так, а не иначе,
причем в подавляющем большинстве случаев лектор заканчивал свой монолог сообщением примерно такого содержания:
«А сейчас я уступаю трибуну несравненному светиле учености нашего времени, господину НН, который совершенно неожиданно посетил наш город по важному
делу, и не отказал нам в любезности посетить это собрание. Сейчас мы с вами будем иметь счастье услышать его чарующий голос».
Само же светило, появляясь на трибуне, начинало свою речь примерно следующими словами:
«Дорогие дамы и господа, мой коллега со свойственной ему скромностью назвал меня знаменитостью...» (Здесь следует принять во внимание, что светило
не слышало, что говорил о нем его коллега, поскольку в тот момент находилось в соседней комнате, дверь куда была закрыта, а открывал он ее сам, а что
касается акустики зала, то мне она была хорошо известна: и стены, и двери его отличались особой непроницаемостью.) Светило тем временем продолжало свою
речь:
«В сравнении с ним я просто никто, я не имею права даже сидеть в его присутствии. Знаменитость — не я, а мой коллега, он известен не только на просторах
великой России, но и во всем цивилизованном мире. С замиранием сердца будут произносить его имя потомки, и никому и никогда не забыть всего того, что
он сделал для науки и будущего процветания человечества. Как вы знаете, этот бог истины оказался в нашем малозаметном городе случайно, но, вне всякого
сомнения, привели его сюда очень важные дела. По правде говоря, его место не здесь, а среди Олимпийских богов...»
Ну и так далее и тому подобное.
Только после соответствующей преамбулы заезжая знаменитость произнесет несколько абсурдностей на тему, скажем, «Почему Сирикитси пошел войной на
Парнакалпи».
После таких ученых собраний обычно подавался ужин с двумя бутылками дешевого вина, и многие из присутствующих старались спрятать в своих карманах кто
кусок закуски, кто — ломоть колбасы, а кто — несколько ломтиков селедки с хлебом, и если же кто-нибудь случайно замечал эти действия, то обычно следовал
такой комментарий:
«Это для моей собаки, он, подлый, уже привык к вкусненькому, знает: если я возвращаюсь домой поздно, значит, принесу ему чего-нибудь полакомиться».
На следующий день после собрания во всех местных газетах обязательно появлялся отчет, написанный чрезвычайно помпезно, в которых, правда, произнесенные
речи цитировались более или менее точно, зато ни слова не говорилось ни о чрезвычайной скромности ужина, ни о попрятанных по карманам кусочкам для собак.
Вот такие люди и пишут в газетах о разного рода «истинах» и научных открытиях, а наивный читатель, который не знает ничего ни о самих писателях, ни
об их жизни, делает выводы о событиях и идеях, основываясь на пустословии писак, людей ни более и ни менее как больных, неопытных и неграмотных с точки
зрения человеческой жизни.
За небольшим исключением во всех европейских городах авторы книжек и газетных статеек одни и те же люди — незрелые и легкомысленные, ставшие тем,
чем они стали, главным образом, благодаря своей наследственности и безволию.
По моему мнению, не может быть никаких сомнений в том, что из всех причин столь большого количества аномалий, наблюдающихся в современной цивилизации,
главной и очевидной является та самая журналистика, так как она разлагает и отравляет психику людей. Я крайне удивлен тем, что ни единое правительство
в мире не осознало еще этого факта, ибо ни одно из них — при громадных так называемых государственных расходах на содержание полиции, тюрем, судебных
учреждений, церквей, больниц и так далее, при всех расходах на гражданских служащих типа священнослужителей, врачей, агентов тайной полиции, общественных
обвинителей, пропагандистов и им подобных, с единственной целью поддержать лояльность и мораль граждан своих стран, — не тратит ни копейки на то, чтобы
задушить на корню явную причину многих преступлений и недоразумений в обществе».
Так закончил свою речь старый мудрый перс.
Итак, мой смелый читатель, стоящий уже, возможно, у двери с галошей на одном ботинке, теперь, когда я закончил свою речь, которую привел здесь только
лишь потому, что, по моему мнению, идеи, в ней выраженные, могут быть и полезны, и поучительны, особенно для тех обожателей современной цивилизации,
которые по наивности считают ее неизмеримо выше предыдущих в плане совершенствования человеческого разума, я завершаю введение и перехожу к разработке
материала, которым намеревался заполнить этот ряд своих трудов.
В то время, когда я начал переписывать материал с намерением придать ему форму, наиболее всем понятную и постижимую, у меня возникла мысль выполнить
эту работу в соответствии со здравым советом, данным живущим, и часто использовавшимся муллой Насреддином: «Всегда и во всем стремитесь добиться одновременно
полезного для других и приятного для себя».
Что касается выполнения первой части этого разумного совета, то здесь мне волноваться не о чем, поскольку идеи, которые я собираюсь высказать в этом
ряду, сами с избытком ему соответствуют. Но вот что касается приятного для себя, так этого я собираюсь добиться приведением заранее обозначенного материала
в форму повествования, которое, начиная с этого момента, сделает мое существование среди людей в некотором смысле более сносным, чем в ту пору, когда
я еще не занимался писательством.
Дабы вы смогли понять, какой смысл я хочу вложить в термин «сносное существование», следует сказать, что после всех моих путешествий по многим странам
Азии и Африки, которые по тем или иным причинам в последние пятьдесят лет многих интересуют, я уже долгое время пользуюсь репутацией колдуна и эксперта
в «вопросах о потустороннем».
И потому каждый, кто со мной встречается, полагает, что имеет право тревожить меня ради удовлетворения своего праздного любопытства вопросами о потустороннем,
либо же старается упросить меня рассказать что-нибудь из моей жизни или из моих приключений.
И, невзирая на усталость, я обязан рассказывать, иначе мои собеседники обиделись бы на меня и, чувствуя ко мне неприязнь, везде, где бы мое имя не
упоминалось, говорили бы что-нибудь оскорбительное о моих делах и принижали мою значимость.
Вот почему, перерабатывая материал для этого ряда, я решил облечь его в форму отдельных, независимых рассказов и вставить в них различные идеи, которые
могут послужить ответом на все часто задаваемые мне вопросы, дабы, если мне в будущем придется снова столкнуться с бесстыдными праздношатающимися субъектами,
я бы просто посоветовал им прочитать ту или иную главу и тем удовлетворить их автоматическое любопытство. В то же время, такая форма позволит мне разговаривать
с некоторыми из них просто через поток ассоциаций — так им привычней — и даст мне иногда передышку для активных раздумий, каковые неизбежно требуются
для сознательного и добросовестного выполнения моих жизненных обязанностей.
Из вопросов, наиболее часто задаваемых мне представителями разных общественных групп с различной степенью «информированности», как мне помнится, самыми
частыми являются следующие:
• С какими замечательными людьми мне доводилось встречаться?
• Какие чудеса я видел на Востоке?
• Есть ли у человека душа и бессмертна ли она?
• Свободна ли воля человека?
• Что есть жизнь и зачем существует страдание?
• Верю ли я в оккультные и спиритические науки?
• Что такое гипнотизм, магнетизм и телепатия?
• Как-получилось, что я всем этим заинтересовался?
• Что привело меня к созданию системы, применяемой в Институте, который носит мое имя?
Итак, я сгруппирую вопросы и отвечу на них в каждой главе, начав с первого, «С какими замечательными людьми мне доводилось встречаться?». В каждую
из глав, посвященных этим встречам, я вставлю, пользуясь принципом логической последовательности, все идеи и мысли, с которыми мне хотелось бы познакомить
читателей, дабы они послужили предварительным конструктивным материалом, а параллельно я отвечу и на все остальные часто задаваемые мне вопросы. Более
того, я расположу все повествования в таком порядке, чтобы, среди прочего, отчетливо выделялась моя автобиография как она есть.
Перед тем, как перейти к дальнейшему рассказу, я считаю необходимым дать точное толкование словосочетанию «замечательный человек», ибо подобно многим
другим фразам, обозначающим определенные понятия, оно многими современными
людьми понимается относительно, то есть в чисто субъективном смысле.
К примеру, человек, демонстрирующий на сцене фокусы, многим покажется замечательным, но потеряет это качество тут же, как только раскрывается секрет
фокуса.
Скажу просто и коротко: в настоящее время считаться и называться замечательным может только тот человек, которого я таковым считаю и называю.
С моей точки зрения замечательным является тот, кто выделяется из окружающей его толпы находчивым умом, тот, кто знает, как оставаться невозмутимым
при любых проявлениях природы, и одновременно ведет себя праведно и терпимо по отношению к слабостям других.
Первым из таких людей, оказавшим влияние на всю мою жизнь, был мой отец, с него я и начну свой рассказ.
**************
Мой отец был хорошо известен в последние десятилетия прошлого века и в начале нынешнего как ашох, то есть поэт и рассказчик, под именем
«Адаш», и, хотя он не был профессиональным ашо-хом, а всего лишь любителем, в свое время он был очень популярен во многих странах Закавказья и Малой Азии.
Ашохами в Азии и на Балканах называли народных певцов, которые слагали, читали или пели поэмы, песни, легенды, сказания и другие тексты.
Несмотря на тот факт, что эти люди посвящали себя литературе, в большинстве своем они были неграмотны, но, не имея за плечами даже начальной школы,
они обладали такой цепкой памятью и остротой ума, что в наши дни считались бы людьми замечательными и даже феноменальными.
Они не только знали наизусть бесчисленные песни, а нередко и длинные народные сказания, но также по памяти исполняли сложные мелодии; они зачастую
по-своему импровизировали, с поразительной быстротой меняя рифму и ритм песней.
Теперь таких людей почти не осталось.
Они начали исчезать еще в дни моей молодости.
Мне довелось видеть нескольких ашохов, знаменитых в то время, и их лица навсегда запечатлелись в моей памяти.
Мне посчастливилось увидеть их, поскольку мой отец брал меня, когда я был еще ребенком, на проходившие при очень большом стечении публики состязания
поэтов-ашохов, которые приезжали из многих стран, в том числе из Персии, Турции, со всего Кавказа и даже из Туркестана.
Соревнования проходили по следующему образцу: один из участников, избранный большинством, начинал петь импровизированную мелодию, задавая в конце
своей песни следующему ашоху вопрос на религиозную или философскую тему, или о происхождении древнего песнопения, сказания, поверья или обычая, и тот,
также в импровизированной песне, отвечал на него, задавая другой вопрос следующему исполнителю; причем каждая последующая импровизация должна быть по
тональности созвучна предыдущей, создавая то, что реальной музыкальной наукой называется «ansapalnianly flowing echo» («ансапально бегущее эхо»).
Все песни исполнялись в стихах, обычно на тюр-кско-татарском наречии, в то время широко используемым разноязычным населением той местности как язык
общения.
Состязания эти длились неделями и даже месяцами и обычно заканчивались присуждением призов и подарков, которые предоставляли зрители: это были домашние
животные, ковры и прочее, чем одаривали исполнителей, проявивших, по мнению большей части слушателей, наиболее яркий талант.
Мне довелось видеть три таких состязания: первое имело место в Турции, в городе Ван, второе -=-в Азербайджане, в городе Карабахе, и третье происходило
в небольшом городке Су батан, недалеко от Карса.
В Александрополе и Карее, городах, где наша семья жила в пору моего детства, отца обычно приглашали на вечерние посиделки, куда многие приходили
для того, чтобы послушать его рассказы и песни.
На этих посиделках он нередко исполнял что-нибудь одно из множества легенд и сказаний, известных ему — по выбору присутствующих, либо же пел какую-нибудь
песню — диалог между различными персонажами.
Зачастую даже целой ночи не хватало, чтобы закончить начатый рассказ, и поэтому на следующий вечер слушатели приходили снова.
В ночь на праздники или воскресенье — когда не нужно было наутро вставать рано, мой отец обычно рассказывал нам, детям, сказки: либо о великих людях
и героях древности, либо о Боге, о природе и таинственных чудесах, причем свои повествования он неизбежно заканчивал сказкой из «Тысячи и одной ночи»,
которых он знал так много, что наверняка мог рассказывать их столько же ночей.
Среди множества сильных впечатлений, оставшихся у меня от легенд, рассказанных отцом, и оказавших глубокое влияние на всю мою жизнь, была одна, которая,
наверное, не менее пяти раз сослужила мне добрую службу в более поздние годы, ставшая «духовным фактором» и оказавшая мне помощь в понимании непостижимого.
Это сильное впечатление, позднее послужившее мне духовным фактором, выкристаллизовалось во мне однажды вечером, когда отец рассказывал и пел легенду
о «Потопе перед потопом», и последовавшей после этого дискуссии между моим отцом и одним из его друзей.
Это случилось тогда, когда под влиянием жизненных обстоятельств мой отец был вынужден стать профессиональным плотником. Друг, с которым у него возник
диспут, частенько заходил к нам в мастерскую и нередко сидел там всю ночь, размышляя о смысле древних легенд и сказаний. Друг этот был не кто иной, как
настоятель Борш из карского воинского собора, ставший вскоре моим первым учителем, основатель и создатель моей теперешней индивидуальности и, так сказать,
«третьего аспекта моего внутреннего Бога».
В ночь, когда возник известный диспут, я был в мастерской, также как и мой дядя, который накануне приехал в наш город из соседней деревушки, где у
него были обширные сады и виноградники.
Мы с дядей тихо сидели рядом на мягкой стружке в углу мастерской и слушали моего отца, который пел сказание о вавилонском герое Гильгамеше, одновременно
объясняя его смысл.
Спор возник, когда отец закончил двадцать первую песнь из сказания, в которой некий Ут-Напиш-тим рассказывает Гильгамешу историю разрушения потопом
земли Шуруппак.
После этой песни отец сделал паузу, чтобы набить трубку, и сказал, что, по его мнению, легенда о Гильгамеше пришла от шумеров, народа, более древнего,
чем вавилоняне, и что, вне всякого сомнения, эта самая легенда лежит в основе древнееврейского повествования о потопе, вошедшего в Библию и ставшего основой
христианского понимания возникновения мира; различие между шумерским и христианским вариантами состоит лишь в незначительных деталях — названиях мест
и имен героев.
Отец-настоятель принялся возражать, выдвинув множество контрдоводов, и вскоре спор между ним и моим отцом сделался настолько жарким, что они даже забыли
отослать меня спать, что обычно делали в таких случаях.
Мы с дядей до самого утра, лежа на мягкой стружке, не шевелясь, с интересом слушали приводимые спорщиками аргументы до тех пор, пока, наконец, мои
отец и его друг не закончили диспут и не расстались.
Двадцать первая песня повторялась в ту ночь так часто, что накрепко, на всю жизнь, врезалась в мою память. Вот эта песня:
Я расскажу тебе, Гильгамеш,
О мрачной тайне Богов:
Как однажды, встретившись,
Они порешили
Залить потопом землю Шуруппак.
Ясноглазый Эа,
Не сказав ничего ни своему отцу, Ану,
Ни Богу, великому Энлилу,
Ни сеятелю счастья, Немуру,
Ни даже князю подземного мира, Энуа,
Призвал к себе своего сына, Убара-Тута;
Сказал ему: «Построй же себе корабль,
И возьми с собой своих близких,
А также птиц и животных, которых пожелаешь;
Решили боги окончательно
Залить потопом землю Шуруппак».
Сведения, полученные мной в детстве, благодаря тому сильному впечатлению, что я обрел во время диспута на абстрактную тему между двумя людьми, прожившими
относительно благополучно до глубокой старости, дали благотворные всходы и способствовали образованию моей индивидуальности, которую я впервые осознал
много позже, а именно, незадолго до Всеевропейской войны (Первой мировой войны), и ставшей с тех пор для меня тем самым духовным фактором, упомянутым
мною выше.
Первый толчок для моих умственных и чувственных ассоциаций, вызвавших это осознание, дало следующее обстоятельство:
Однажды я прочел в каком-то журнале статью, где говорилось, что среди развалин древнего Вавилона были найдены таблички с надписями, возраст которых,
как уверяли ученые, составлял не менее четырех тысяч лет. В статье приводились эти надписи и расшифрованный текст — им была та самая легенда о герое
Гильгамеше.
Когда я понял, что передо мной — та самая легенда, которую я часто слышал в детские годы от отца, и особенно, когда я увидел в приведенном тексте
двадцать первую песню легенды, практически слово в слово совпадающую с песнями и сказаниями моего отца, я ощутил очень сильное внутреннее волнение,
мне показалось, будто вся моя будущая судьба зависит от прочитанных мной слов. Я был ошеломлен тем фактом, поначалу показавшимся мне невероятным, что
эта легенда, передаваясь в течение тысячелетий ашохами из поколения в поколение, дошла до наших дней почти неизменной.
После этого случая, когда благотворный результат детского впечатления от рассказов моего отца наконец-то стал мне ясен, — результат, выкристаллизовавшийся
во мне и превратившийся в духовный фактор, который позволил мне понимать все то, что обычно кажется непостижимым, — я часто сожалел, что слишком поздно
начал придавать древним легендам то громадное значение, которое, как я понимаю теперь, они в действительности заслуживают.
Была и еще одна легенда, которую я слышал от моего отца, снова о «Потопе перед потопом», которая после вышеописанного случая также приобрела для меня
особое значение.
В этой легенде говорилось, разумеется, в стихах, что очень-очень давно, за семьдесят поколений до этого последнего потопа (а поколением считается период
в сто лет), когда там, где теперь находится вода, была суша, а там, где теперь находится суша, была вода, существовала на Земле великая цивилизация, центром
которой, а также центром самой Земли, являлся бывший остров Ханинн.
Как мне удалось выяснить из других исторических данных, остров Ханинн располагался примерно там, где сейчас находится Греция.
Единственными уцелевшими после раннего потопа были члены некоего братства Имастун, составлявшие многочисленную
касту, рассеянную по всему миру с центром на острове Ханинн.
Братство Имастун состояло из ученых мужей, изучавших, помимо всего прочего, астрологию. Незадолго до потопа они рассеялись по всей Земле, чтобы наблюдать
из разных мест за небесными явлениями. Однако несмотря на разделявшие членов братства значительные расстояния, они поддерживали между собой постоянную
связь и сообщали посредством телепатии обо всем увиденном в центр.
Для этого они использовали так называемых пифий, служивших им приемниками информации. Пифии в состоянии транса бессознательно улавливали и принимали
все то, что им передавалось из разных мест «имастунами», записывая строки в четырех различных согласованных направлениях, соответственно направлению,
откуда эти сведения были ими получены. Иначе говоря, они записывали сверху вниз сообщения, приходившие к ним из мест, лежащих к востоку от острова, справа
налево — сообщения, приходившие с юга, снизу вверх — сообщения, приходившие к ним с запада (из регионов, где некогда находилась Атлантида, а сейчас
расположена Америка), и слева направо — сообщения, переданные им с той территории, где теперь находится Европа.
Поскольку так уж случилось, что я в цепи последовательных логических событий, входящих в данную главу, посвященную памяти моего
отца, упомянул о его друге и моем первом учителе настоятеле Борше, то было бы весьма уместным описать манеру общения между этими двумя людьми, благополучно
дожившими до глубокой старости, которые приняли на себя обязанность подготовить меня, тогда еще совсем несмышленыша, к сознательной, ответственной жизни,
и заслуживших своим справедливым и добрым отношением ко мне право представлять для моей сущности «два аспекта божественности моего внутреннего Бога».
Эта манера — она стала мне яснее несколько позже, когда я понял ее смысл, — была оригинальным средством для развития ума и самосовершенствования.
Они называли ее термином «кастусилия», производным, как мне кажется, от древнеассирийского слова, несомненно, почерпнутом моим отцом из какой-то легенды.
Приведу пример общения между настоятелем и моим отцом.
Один из них неожиданно для другого задавал какой-нибудь вопрос, обязательно ни к месту, другой же обязан был без запинки, тихо и серьезно, дать на
него логичный, подходящий ответ.
Например, однажды вечером, когда я находился у отца в мастерской, мой будущий учитель, неожиданно войдя к нам, спросил: «Где сейчас Бог?»
«Бог? — ответил мой отец вполне серьезно. — Он сейчас в Сари-Камыше».
Сари-Камыш, лесистый, с необычайно высокими соснами, район, находился на бывшей границе между Россией и Турцией и был хорошо известен как в Закавказье,
так и в Малой Азии.
Получив ответ, настоятель спросил: «А что Бог там делает?»
Отец ответил, что Бог мастерит себе там стремянки, на верху которых крепит счастье, чтобы люди — поодиночке и целые народы — смогли забраться и достать
его.
И вопросы, и ответы звучали очень серьезно, без тени усмешки, словно разговор шел о цене на помидоры: один спрашивал, каковы виды на урожай, а другой
отвечал, что виды не блестящие. Только много позже я понял, какой глубокий смысл скрывался за этими вопросами и ответами.
Частенько они вели разговоры в таком духе, так что случайно подслушавшему их незнакомцу показалось бы, что два старика давно выжили из ума и лишь по
ошибке избежали сумасшедшего дома.
Множество подобных разговоров, которые я тогда считал бессмысленными, позднее, когда я столкнулся с аналогичными вопросами, открыли для меня громадный
смысл, и именно позднее я понял, что они значили для двух старых друзей.
Взгляды моего отца на человеческую жизнь отличались ясностью, простотой и определенностью. Еще во дни моей юности он часто говорил мне: основным
стремлением каждого человека должно стать создание в себе внутренней свободы по отношению к жизни и подготовка к счастливой старости. Он считал обязательность
и насущную необходимость этой жизненной цели совершенно очевидной для всякого и даже не нуждающейся в мудром разъяснении. Но человек может достичь
ее только в том случае, если с самого детства, до восемнадцати лет, приобретет сведения для непременного выполнения следующих четырех заповедей:
Первая: Люби своих родителей.
Вторая: Оставайся чистым.
Третья: Будь внешне обходительным со всеми людьми, независимо от того, бедны ли они или богаты,
расположены к тебе или нет, хозяева ли они рабов или сами рабы; внутри же оставайся свободным и не слишком доверяй кому-либо или чему-либо.
Четвертое: Люби работу ради работы, а не ради того, что она тебе приносит.
Отец, особенно любивший меня как своего первенца, оказывал на меня огромное влияние.
Я относился к нему не как к отцу, а как к старшему брату, он же, благодаря постоянным разговорам со мной, своими многочисленными рассказами способствовал
возникновению во мне поэтических образов и высоких идеалов.
Отец мой был потомком греков, чьи предки эмигрировали из Византии, спасаясь от преследований турок, захвативших незадолго до этого Константинополь.
Вначале они обосновались в самом сердце Турции, но позже — в силу ряда причин, среди которых был и поиск места с более приемлемым климатом и лучшими
пастбищами для домашнего скота, составлявшего часть громадных богатств, которые достались им в наследство от предков, — они переехали на восточное побережье
Черного моря, в район неподалеку от городка, который сейчас называется Гумуш-Ханех. А еще позднее, незадолго до последней большой Русско-турецкой войны,
из-за многочисленных преследований, чинимых турками, они перебрались в Грузию.
В Грузии мой отец отделился от братьев и переехал в Армению, где обосновался в городе Александрополе, раньше называвшемся по-турецки, Гумри.
После раздела наследства моему отцу достались по тем временам весьма значительные богатства, включая несколько отар овец и стад крупного рогатого
скота.
Через год или два после того, как он поселился в Армении, из-за бед, не зависящих от человека, он потерял все свое имущество.
А случилось вот что.
Мой отец, переехав в Армению вместе со своей семьей, отарами, стадами и пастухами, считался самым богатым человеком в округе, и вскоре местные бедняки
отдали ему на попечение весь свой скот — овец, быков и коров — в обмен на ежемесячную плату маслом и сыром. Но после того, как скот дал приплод и стада
моего отца увеличились на тысячи голов, в этой местности разразилась беда: из Азии пришла эпидемия коровьего бешенства и распространилась по всему Закавказью.
Массовый падеж скота продолжался два месяца, и у отца погибли почти все животные, уцелело не больше десятка, да и те представляли из себя живые скелеты
— кожа да кости.
Взяв у других людей скот на попечение, отец, как было принято, брал на себя и обязанность за его сохранность, от которой его не освобождало ничто:
ни эпидемия, ни частенько случавшиеся набеги волков, ни какие-то другие обстоятельства. Для того, чтобы выплатить компенсацию за потерянный скот отцу
пришлось продать практически все, что у него было. Из сказочного богача он превратился в нищего.
Семья наша в ту пору состояла из шести человек — отца, матери, бабушки, пожелавшей закончить свои дни возле младшего сына, и трех детей: меня, самого
старшего из всех, брата и сестры. Мне было тогда семь лет.
Потеряв все свое состояние, мой отец, дабы прокормить не просто семью, а семью, привыкшую к большому достатку, был вынужден заняться каким-нибудь
ремеслом. Начал он с того, что, собрав остатки своего некогда внушавшего соседям большое уважение богатства, открыл лесопильню, а при ней, как было принято
в тех местах, столярную мастерскую по изготовлению всякой домашней утвари.
Однако затея его — а он никогда до этого не занимался коммерцией и, следовательно, не имел соответствующего опыта — сразу же, начиная с первого
года, пошла прахом.
В конце концов, под давлением обстоятельств, отец закрыл склад, оставив мастерскую.
Вторая беда обрушилась на моего отца через четыре года после первой. Все это время наша семья жила в окрестностях Александрополя, что совпало с периодом
быстрого восстановления русскими близлежащего к нам города-крепости Каре.
Открывавшиеся перспективы неплохих заработков в Карее, постоянные уговоры моего дяди, уже обосновавшегося там, заставили моего отца перенести туда
мастерскую. Сначала он поселился в Карее один, а затем перевез к себе и остальное семейство.
К тому времени оно увеличилось на три «космические машины для переработки пищи» в виде трех очаровательных сестер.
Обосновавшись в Карее, сначала отец отдал меня в греческую школу, но очень скоро перевел в русскую муниципальную.
Поскольку учеба давалась мне легко, много времени на приготовление уроков я не тратил и все свободные часы проводил в мастерской, помогая отцу. Очень
скоро я приобрел собственный круг заказчиков, вначале среди своих друзей, просивших меня смастерить им то ружье, то пенал, а потом и среди взрослых,
заказывавших мне разные мелкие, но вполне серьезные работы.
И хотя я был еще мальчиком, этот период жизни нашей семьи я помню достаточно хорошо, до малейших деталей, и среди прочего в памяти моей запечатлелось
спокойное величие отца, его внутреннее спокойствие, проявлявшиеся во всем, что бы он ни делал, вне зависимости от бед, выпадавших на его долю.
Теперь уже я могу со всей уверенностью сказать, что, несмотря на отчаянную борьбу с неприятностями, сыпавшимися на него словно из рога изобилия, в
любых трудных ситуациях он продолжал сохранять душу истинного поэта.
Я считаю, что именно поэтому в пору моего детства, несмотря на откровенную нужду, в которой мы жили, в нашей семье царило необычайное согласие, любовь
и стремление помочь друг другу.
Благодаря врожденной способности находить вдохновение в красоте житейских частностей, мой отец был для всех нас даже в самые черные минуты источником
мужества, он заражал нас свободой от забот, он зарождал в нас импульсы счастья, о которых я уже говорил выше.
Рассказывая об отце, я не могу пройти в молчании мимо его взглядов на то, что он называл «вопросы загробной жизни». Он и в этом придерживался особенной
и в то же время достаточно простой концепции.
Я помню, что когда в последний раз навещал его, то задал ему один из тех стереотипных вопросов — их у меня было заготовлено немало, целый опросный
лист, — с помощью которых в течение последних тридцати лет я многое выяснял, встречаясь с замечательными людьми, которые накопили за свою жизнь сведения,
привлекающие к ним сознательное внимание других. Я попросил его, разумеется, после предварительной подготовки, обычной в подобных случаях, высказать
мне простым, немудреным языком, избегая философии, свое личное мнение — есть ли у человека душа и действительно ли она бессмертна.
«Как тебе ответить, — отозвался отец. — В существование той души, которая предположительно, как многие верят, есть у человека и которая, сохраняясь
после его смерти, переселяется, я не верю, однако совершенно убежден, что в продолжении жизни человека в нем образуется «нечто». Себе я объясняю это так:
человек рождается, имея определенные качества, и благодаря данным качествам в течение жизни в зависимости от его опыта в нем формируется определенная
сущность, а уже из сущности образуется «нечто», что может жить независимо от физического тела. Когда человек умирает, это «нечто» не разлагается немедленно,
как его физическое тело; оно делает это много позже, уже после отделения от физического тела. Несмотря на то, что это «нечто» образуется из той же сущности,
что и физическое тело человека, материально оно гораздо тоньше и, надо признать, имеет гораздо большую чувствительность ко всевозможным восприятиям.
Чувствительность его восприятий, по моему мнению, такая, как у той безумной армянки — Сандо, помнишь тот эксперимент, что ты провел с ней?»
Он намекал на опыт, который я проделал в его присутствии много лет назад, во время визита в Александрополь, когда я, дабы выяснить для себя все детали
феномена, именуемого учеными гипнотизерами воплощением чувствительности или перемещением чувства боли на расстояние, вводил самых разных людей в состояние
гипноза.
Эксперимент проходил следующим образом:
Из смеси глины и воска я сделал фигурку, отдаленно напоминающую медиума, которого я собирался ввести в гипнотическое состояние, то есть в то психическое
состояние, которое, по мнению одной из отраслей науки, дошедшей с глубокой древности до наших дней, называется инициативным, и которое, по современной
классификации школы
Нанси, соответствует третьей стадии гипноза. Затем я тщательно натирал какую-либо часть тела медиума мазью, сделанной из смеси оливкового и бамбукового
масел, после чего снимал масло с тела медиума и наносил его на соответствующую деталь фигурки, после чего приступал к выяснению всех деталей этого
феномена.
Особенно моего отца удивило то, что, когда я дотрагивался иголкой до детали фигурки, на которую было нанесено масло, соответствующая часть тела медиума
дергалась, когда же я укалывал ее, на теле медиума появлялась кровь; больше же всего моего отца поразило, что когда я выводил медиума из гипнотического
состояния и спрашивал, помнит ли он, что с ним происходило, и чувствовал ли он что-нибудь, ответ всегда следовал отрицательный.
Вот об этих экспериментах — а он видел их все — и говорил сейчас мой отец:
«Точно так же это «нечто» и до смерти человека, и после, вплоть до своего разложения, реагирует на различные окружающие его воздействия и несвободно
от их влияния».
Что касается моего образования, то здесь отец мой находился, как я называл это, в «постоянных настойчивых поисках».
Одна из его удивительных находок, которая вызвала во мне позднее неоспоримо положительный результат, остро ощущаемый мной и замечаемый также всеми,
с кем мне приходилось общаться во время странствий по земным дебрям в поисках истины, была такова: в период моего детства, то есть в том возрасте, когда
в человеке закладываются основы чувств, которые будут двигать им в сознательной жизни, мой отец при каждом удобном случае предпринимал шаги к выработке
у меня — вместо впечатлений, порождающих такие чувства, как стыдливость, отвращение, брезгливость, страх, скромность и прочее — спокойного отношения к
тому, что обычно эти чувства вызывает.
Хорошо помню, как отец с этой целью подкладывал мне в постель то лягушку, то червя, то мышь или других животных, способных вызвать такие чувства,
а нередко заставлял меня брать в руки неядовитых змей и даже играть с ними, а также проделывал многое другое.
Изо всех его постоянных настойчивых поисков в отношении меня я помню еще одну находку, очень раздражавшую всех взрослых вокруг, к примеру, мою мать,
тетку и старых пастухов, а именно: отец заставлял меня вставать очень рано, когда детский сон особенно крепок, и идти умываться холодной весенней водой
на местный фонтан, откуда я должен был возвращаться совершенно голым; мои же протесты не приносили пользы, наоборот: отец не сдавался и, хотя любил меня
и был обычно ко мне добр, безжалостно меня порол. Позднее, став старше, я частенько, вспоминая эти порки, мысленно благодарил его за них.
Если бы не все вышесказанное, то я никогда бы не преодолел все те преграды и препятствия, что встречались на моем пути во время трудных путешествий.
Отец вел размеренную, почти что педантичную жизнь; он, не жалея себя, следовал раз и навсегда установленным для себя правилам.
Например, независимо от того, чем он занимался, отец отправлялся спать очень рано, чтобы наутро пораньше встать, и никогда не давал себе поблажек,
даже в день свадьбы собственной дочери.
В последний раз я виделся со своим отцом в 1916 году, когда ему было уже восемьдесят два года. Он был полон сил и здоровья, я заметил в его черной
бороде всего лишь несколько седых волосков.
Жизнь его закончилась год спустя, но не по естественным причинам.
Это печальное, трагическое для всех тех, кто знал моего отца, и особенно для меня событие произошло во время последнего психоза, время от времени
овладевающего людьми.
Во время штурма турками Александрополя, когда вся наша семья была вынуждена бежать, отец не пожелал бросать дом и хозяйство на произвол судьбы и
остался в городе, где его и ранили турки. Он скончался вскоре после этого и был похоронен такими же стариками, которые, как и он, не ушли из города.
Тексты различных легенд и песен, которые он записал или надиктовал, и которые, по моему мнению, стали бы лучшей памятью о моём отце, были потеряны
— к глубокому сожалению всех мыслящих людей — во время многочисленных грабежей нашего дома; однако, по счастливой случайности, несколько сот песен, напетых
моим отцом и записанных на фонографе, возможно, еще сохранились среди вещей, оставленных мною в Москве.
Тем, кто ценит фольклор, будет несомненно жаль, если и эти записи исчезнут.
Индивидуальность и ум моего отца можно, по моему мнению, очень хорошо запечатлеть в умственном оке читателя, если я приведу здесь несколько его любимых
«субъективных изречений», которые он частенько вставлял в разговор.
В этой связи интересно упомянуть, что я, как, впрочем, и многие другие, замечал одну особенность его изречений: когда в разговоре их произносил он
сам — они казались как нельзя более уместными, когда же это делали другие — изречения казались абсолютной чепухой, совершенно не к месту.
Вот эти несколько субъективных изречений:
* Без соли нет сахара.
* Зола получается от горения.
* Ряса должна скрывать дурака.
* Он так глубоко опустился, потому что ты так высоко поднялся.
* Если священник идет направо, то учитель должен обязательно поворачивать налево.
* Если человек трус — это доказывает, что он чего-то добивается.
* Человек испытывает довольство не от количества пищи, а от отсутствия жадности.
* Истина приходит от умиротворенности сознания.
* Ни слон и ни лошадь — а даже осел могуч.
* В темноте вошь страшнее тигра.
* Если в твоем общем присутствии есть «я», то тогда ни Бог, ни дьявол не в счет.
* То, что ты можешь толкнуть плечом, и есть самая легкая вещь на свете.
* Воплощение ада — модельная обувь.
* Несчастье на земле происходит от умничанья женщин.
* «Умник» всегда глуп.
* Счастлив тот, кто не замечает своего несчастья.
* Учитель — это просветитель, но кто же тогда осел?
* Огонь нагревает воду, но вода гасит огонь.
* Велик был Чингисхан, но наш квартальный, если хотите, велик еще более.
* Если ты — первый, то твоя жена вторая. Если твоя жена — первая, то тебе лучше быть нулем:
только тогда твои куры останутся целыми.
* Если хочешь быть богатым — подружись с полицейским.
* Если хочешь быть знаменитым — познакомься с газетчиками.
* Если хочешь быть сытым — подружись с тещей.
* Если хочешь жить в мире — подружись с соседями.
* Если хочешь спать — подружись с женой.
* Если хочешь потерять веру — подружись со священником.
Чтобы еще более раскрыть индивидуальность моего отца, я должен рассказать об одном свойстве его натуры, редко наблюдаемом в
современных людях, которая удивляла всех, кто хорошо его знал. Именно из-за этого свойства еще в самом начале, когда он обеднел и был вынужден заняться
ремеслом, дела его шли так плохо, что и друзья его, и заказчики посчитали отца непрактичным, неумным и неумелым в делах.
И действительно, какое бы дело с целью получения прибыли мой отец ни начинал, у него они всегда заканчивалось провалом, хотя другие в этом же значительно
преуспевали. Происходило это не потому, что он был непрактичен или лишен умственных способностей и умения, а только вследствие этого свойства.
Это свойство его натуры, очевидно, приобретенное им еще в детстве, я бы определил так: «инстинктивное отвращение к извлечению личной выгоды из наивности
и неудач окружающих».
Другими словами, будучи в высшей степени честным и порядочным человеком, мой отец не мог сознательно строить свое благополучие на несчастьях соседей.
И в то же время те, кто его окружали, будучи в большинстве своем типичными современными людьми, пользовались его честностью и пытались сознательно обмануть
его, таким образом бессознательно принижая значительность той черты его психики, которая обуславливает целостность заповедей Отца Нашего.
И в самом деле, к моему отцу идеально подходил следующий парафраз строки из Священного Писания, который повсеместно приводится в настоящее время последователями
всех религий как для описания аномалий нашей повседневной жизни, так и в качестве практического совета: «Ударь — и не ударят тебя. Но если ты не ударишь
— они забьют тебя до смерти, как Сидорову козу».
Несмотря на то, что моему отцу частенько доводилось оказываться в гуще событий, неподвластных влиянию человека и вызывающих бедствия и невзгоды,
и несмотря на почти постоянные грязные проявления от людей, его окружавших, — проявления, напоминающие поведение шакалов, отец никогда не впадал в отчаянье,
никогда и ни с кем себя не сравнивал, но сохранял внутреннюю свободу и всегда оставался самим собой.
Отсутствие в его внешней жизни всего того, что люди считают достижениями, внутренне отца нисколько не беспокоило; он был готов примириться с чем угодно,
лишь бы в часы, отведенные им для размышлений, у него были хлеб и тишина.
Раздражало его только одно: когда ему мешали вечером сидеть во дворе дома и смотреть на звезды.
Я же, со своей стороны, могу лишь сказать теперь, что всем своим существом хотел бы быть таким, каким знал его в старости.
По обстоятельствам, от меня не зависящим, я не видел могилу, где покоится тело моего дорогого отца, и маловероятно, чтобы в будущем когда-либо я смог
побывать на ней. Поэтому, заканчивая главу, посвященную отцу, я прошу кого-нибудь из моих сыновей, по крови или по духу, выкроить, когда это будет возможно,
время, и найти одинокую могилу, заброшенную в силу обстоятельств, происходящих, главным образом, от стадного инстинкта, этого бича человечества,
и установить там камень со следующей надписью:
«Я есть ты,
Ты есть я,
Он наш,
Мы оба — Его.
Так пусть все будет
Для нашего ближнего».
**************
ГЛАВА III. МОЙ ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ
Как я уже упоминал в предыдущей главе, первым моим учителем был настоятель Борш. Он служил в то время настоятелем карского воинского
собора и считался высшим духовным авторитетом для всего нашего региона, не так давно до этого завоеванного Россией.
Он пришел за мной благодаря довольно случайным жизненным обстоятельствам, так сказать, «фактору вторичного слоя моей теперешней индивидуальности».
Когда я посещал карскую муниципальную школу, из числа ее учеников начали набирать хористов для собора, и я, обладавший хорошим голосом, оказался
одним из избранных. С того времени я начал посещать русский собор, где пел и репетировал.
Старый настоятель с приятной внешностью, заинтересовавшись новым хором по причине того, что исполнявшиеся в тот год священные песнопения были его
собственного сочинения, частенько приходил на наши репетиции; он был очень добр к нам, маленьким хористам.
Вскоре по каким-то причинам он начал особенно хорошо относиться ко мне, наверное, потому что у меня, несмотря на возраст, был очень сильный, красивый
голос, который, когда я пел вторым голосом, выделялся на фоне даже такого большого хора; а возможно и потому, что я был отчаянным сорванцом, а отец-настоятель
особо любил шалунов. Во всяком случае, он мной заинтересовался и вскоре стал помогать мне с уроками.
В конце года я целую неделю не посещал собора из-за непродолжительной трахомы. Узнав о моей болезни, отец-настоятель пришел к нам домой, приведя с
собой двух военврачей, специалистов по глазным болезням.
Когда отец-настоятель появился у нас, отец мой был дома, и после того, как доктора, осмотрев меня, ушли (пообещав присылать санитара делать мне дважды
в день прижигание сульфатом меди и каждые три часа мазать глаза золотой мазью), два пожилых человека, относительно благополучно прожившие жизнь и имеющие
почти идентичные убеждения несмотря на то, что они получили подготовку к сознательной жизни в совершенно различных условиях, в первый раз разговорились.
С первой же встречи они прониклись друг к другу громадной любовью; потом старый настоятель заходил к моему отцу в мастерскую, где, сидя у дальней
стены на мягких стружках и попивая кофе, приготовленный моим отцом, беседовал с ним на религиозные и исторические темы. Я помню, что отец-настоятель особенно
оживлялся, когда мой отец говорил что-нибудь об Ассирии, историю которой знал очень хорошо, а по каким-то причинам в то время этот предмет сильно интересовал
отца-настоятеля.
Отцу Боршу было тогда семьдесят лет. Он был высоким, худым, хорошо выглядел, слаб здоровьем, но сильный и твердый духом. Он был человеком, отличавшимся
глубиной и широтой знаний, и его жизнь и взгляды были порой совершенно отличны от взглядов окружающих людей, которые из-за этого считали его странным.
И, действительно, его внешняя жизнь давала повод для такого мнения, не знаю, скажет ли вам что-нибудь в пользу такого мнения следующий факт — хотя
отец-настоятель был очень хорошо обеспеченным человеком и, получая большое жалованье, имел право на особую, большую квартиру, он ограничивался одной
комнаткой и кухонькой в доме соборного сторожа, тогда как его помощник, получавший куда как меньше его, занимал благоустроенную квартиру из шести — десяти
комнат.
Жизнь он вел весьма размеренную, мало общаясь с окружавшими его людьми, никого не посещал, и знакомых имел очень мало. И в то же самое время он не
допускал к себе в комнату никого, кроме меня и своего слуги, который, впрочем, не имел права заходить туда в отсутствие отца-настоятеля.
Свои обязанности отец-настоятель исполнял добросовестно, все свободное время отдавая науке, особенно астрономии и химии, и иногда, для отдыха, занимался
музыкой: играл на скрипке или сочинял мелодии к священным текстам, из которых многие стали хорошо известны в России.
Много позже мне довелось услышать граммофонные пластинки с некоторыми из его песнопений, сочиненных в моем присутствии, например, «Господь Всемогущий»,
«Умиротворенный свет», «Слава Тебе» и другие.
Настоятель часто приходил к моему отцу, обычно по вечерам после работы.
Дабы, как я уже сказал, «не вводить других в соблазн», он старался приходить к нам незаметно, так как занимал высокое положение в нашем городе и был
многим известен, мой же отец был всего-навсего плотником.
Во время одного из разговоров, при котором присутствовал и я в мастерской моего отца, настоятель заговорил обо мне и моей учебе.
Он сказал, что у меня есть способности и что он считает бессмысленным для меня таскаться в школу восемь лет только для того, чтобы получить аттестат
о трехлетнем образовании.
Действительно, устройство муниципальной школы отличалось нелепостью. Она состояла из восьми ступеней, каждую из которых нужно было посещать целый
год; получаемый же аттестат соответствовал только трем классам средней школы.
Вот почему отец Борш настоятельно советовал моему отцу забрать меня из муниципальной школы и учиться дома, обещая по некоторым предметам заниматься
со мной лично. Он говорил, что если мне впоследствии понадобится аттестат, то я могу получить его в любой школе, сдав экзамены за соответствующий класс.
На семейном совете было решено, что я уйду из школы, и с тех пор моим образованием занялся отец Борщ, который одним предметам обучал меня лично, а
по другим нашел для меня учителей.
Поначалу моими учителями были кандидаты в священнослужители, Пономаренко и Крестовский, выпускники семинарии, служившие дьяконами в ожидании назначений
на должность полковых священников. Врач Соколов также давал мне уроки.
Пономаренко обучал меня географии, Крестовский — Закону Божьему и русскому языку, Соколов — анатомии и физиологии; математике и другим дисциплинам
меня учил сам отец-настоятель.
Учиться я начал очень усердно.
Хотя у меня были способности и учеба доставалась мне. легко, времени на подготовку всех уроков мне тем не менее не хватало, и свободные минуты выдавались
крайне редко.
Много времени уходило на то, чтобы добраться до места занятий и вернуться домой, так как учителя мои жили в разных районах города; особенно далеко
жил Соколов, он занимал несколько комнат в военном госпитале, расположенном в крепости Чакмак, в трех—четырех километрах от нас.
Семья моя поначалу намеревалась сделать из меня священника, но у настоятеля Борша был свой особый взгляд на то, каким должен быть настоящий священнослужитель.
По его мнению, священник должен не только заботиться о душах своей паствы, но также хорошо знать об их телесных немощах и о том, как нужно их лечить.
Он считал, что обязанности священника необходимо совмещать с обязанностями врача. Вот что он об этом говорил: «Как врач, не имеющий доступа к душе
больного, не может оказать ему настоящей помощи, так бесполезен ему и священник, который не является врачом, ибо тело и душа неразрывно связаны между
собой, и зачастую невозможно вылечить одно, тогда как причина заболевания кроется в другом».
Он считал, что вначале я должен получить медицинское образование, но не в общепринятом смысле, а так, как его понимал он сам, то есть становиться
врачом для тела, готовясь быть исповедником для души.
Самого же меня, однако, тянуло к совершенно другой жизни. Имея с детства склонность к ремеслу, к изготовлению самых разных вещей и вещичек, я мечтал
о техническом образовании.
Поскольку мне было трудно окончательно решить, по какой стезе пойти, я начал одновременно готовиться стать и врачом, и священником тем более, что
некоторые из предметов, которые мне преподавали, были нужны в обоих случаях.
После этого все потекло само собой, я старался учиться и вскоре преуспел в обоих направлениях. Мне даже удалось выкроить время и прочитать громадное
количество книг по самым разным предметам; часть из них мне давал настоятель Борш, а часть попадала ко мне в руки случайно.
Отец-настоятель упорно занимался со мной по тем предметам, которым обязался меня обучить. Часто после уроков он разрешал мне остаться у него, поил
чаем, а иногда, чтобы проверить раскладку по голосам, просил спеть какую-нибудь им сочиненную песнь.
Во время этих частых и продолжительных посещений отец-настоятель вел со мной долгие беседы, либо по темам, касавшихся изучаемых предметов, либо на
абстрактные темы, и мало-помалу между нами установились такие отношения, что он начал разговаривать со мной как с равным.
Вскоре я привык к нему, и чувство скованности, испытываемое мною вначале, исчезло. Сохраняя к отцу-настоятелю полное уважение, я тем не менее иногда
забывался и горячо с ним спорил, что, впрочем, его не только нисколько не раздражало, а, как я позже понял, даже нравилось.
Часто наши разговоры касались вопросов пола.
Вот что однажды сказал мне отец-настоятель относительно полового влечения:
«Бели юноша хотя бы раз удовлетворит свою страсть до достижения взрослых лет, то с ним произойдет то же, что произошло с историческим Исавом, который
всего за миску чечевичной похлебки продал право первородства, то есть благосостояние всей своей жизни; ибо если юноша хотя бы единожды поддастся соблазну,
то потеряет на всю оставшуюся жизнь возможность стать настоящим полноценным мужчиной.
Удовлетворение страсти до достижения взрослых лет — это как влить спирт в Моллаваллийский маджар.
Как из маджара, попади в него хотя бы капля спирта, получится лишь уксус, а не вино, так и удовлетворение страсти до достижения
взрослых лет приведет к уродству. Но когда юноша возмужал, тогда он может делать все, что хочет, ведь когда маджар перебродит и станет вином, можно добавлять
в него сколько угодно спирта — оно не испортится, оно лишь станет крепче».
Отец Борш имел весьма оригинальные взгляды на мир и человека.
Его взгляды на человека и на смысл его существования значительно отличались от тех, что придерживались окружавшие его люди, да и вообще от всех других
взглядов, которые я слышал или знаю из книг.
Упомяну здесь некоторые из его мыслей, они иллюстрируют его понимание человека и возлагаемые на него надежды.
Отец-настоятель говорил:
«Не став взрослым, человек не несет ответственности ни за одно из своих действий, добрых или дурных, совершенных вольно или невольно; ответственность
несут люди близкие ему, которые приняли на себя, добровольно или в силу обстоятельств, обязанности подготовить его к ответственной жизни.
Годы юности для любого человека, будь то мужчина или женщина, являются периодом, отведенным для дальнейшего развития, положенного зачатием в утробе
матери до его, так сказать, полного завершения.
С этого времени, то есть с того момента, когда процесс развития закончен, человек начинает нести личную ответственность за все свои вольные или невольные
проявления.
Согласно законам природы, истолкованным и подтвержденным веками наблюдений людьми чистого разума, этот процесс развития заканчивается между двадцатью
и двадцатью тремя годами у мужчин и между пятнадцатью — девятнадцатью у женщин, в зависимости от окружающих географических условий проживания и формирования.
Еще древним мудрецам было известно, что эти возрастные периоды были установлены самой природой в соответствии с законом для обретения независимого
«я» и личной ответственности за все свои проявления, но, к сожалению, сейчас их мало кто признает. И происходит это, по моему мнению, главным образом
из-за той беспечности, с которой относится к вопросам секса современное образование, — вопросам, играющим важнейшую роль в жизни всякого человека.
Что касается ответственности за свои поступки, то большинство современных людей, достигших зрелости и даже перешагнувших взрослый возраст, как это
ни может показаться на первый взгляд странным, оказываются неспособными нести ответственность за свои проявления, и это, по моему мнению, можно считать
подтверждением закона.
Одна из основных причин подобной нелепости лежит в том, что современные люди, уже будучи взрослыми, в большинстве своем не имеют необходимого для
себя представителя противоположного пола, как положено по закону, для завершения формирования своего типа, что по причинам, от них не зависящим, но происходящим
из, так сказать, Великих Законов, само по себе может считаться «некоей незавершенностью».
Человек, не имеющий в этом возрасте возле себя соответствующего представителя противоположного пола для завершения формирования своего незавершенного
типа, тем не менее подчиняется законам природы и не может оставаться без удовлетворения своих сексуальных нужд. Общаясь с представителями противоположного
себе пола и вследствие закона полярности, подпадая в некоторых отношениях под влияние несоответствующего типа, он теряет, непроизвольно и незаметно для
себя, почти все типичные г манифестации своей индивидуальности.
Вот почему каждому человеку в процессе ответственной жизни совершенно необходимо иметь рядом представителя противоположного пола соответствующего
типа для взаимного завершения развития во всех отношениях.
Эта обязательная необходимость, среди всего прочего, была весьма кстати понята нашими далекими предками, жившими в разные эпохи, и ради создания условий
для более или менее приемлемого коллективного существования они считали своей главной задачей уметь сделать по возможности наиболее точный выбор из представителей
противоположного пола.
Большинство древних людей обыкновенно устраивали обручение, когда мальчику было семь лет, а девочке — один год. С этого времени на обе семьи обрученных
ложилась ответственность вырастить детей и привить им все необходимые их полу и возрасту привычки, склонности, вкусы и т.д.».
Я очень хорошо также помню, как в другой раз отец-настоятель сказал мне:
«Для того, чтобы мужчина достиг ответственного возраста именно мужчиной, а не паразитом, его образование должно основываться на следующих десяти принципах,
которые нужно прививать мальчикам с самого раннего детства:
* Вера в получение наказания за непослушание.
* Надежда заслужить награду только за
добродетель.
* Любовь к Богу — но безразличие к святым.
* Угрызения совести за плохое отношение к животным.
* Страх огорчить родителей и учителей.
* Спокойное отношение к лягушкам, змеям и мышам.
* Умение с радостью довольствоваться тем, что имеешь.
* Печаль от потери расположения окружающих.
* Терпение к чувству голода и к боли.
* Стремление как можно
раньше начать зарабатывать свой хлеб».
К моему горькому разочарованию, мне не случилось быть рядом с этим достойнейшим и для нашего времени замечательным человеком в его последние дни
и отдать ему, моему незабвенному учителю и второму отцу, последний долг.
Однажды в воскресенье, через много-много лет после его смерти, священники и прихожане карского воинского собора были немало удивлены и заинтересованы,
когда некий незнакомец попросил отслужить над одинокой, забытой могилой, единственной расположенной на территории собора, полную заупокойную службу,
после которой, не проронив ни слова, сел в кибитку и уехал на вокзал.
Покойся с миром, дорогой учитель! Не знаю, оправдал ли я или оправдываю твои надежды, но, во всяком случае, я ни разу в жизни не нарушил те заповеди,
что дал мне ты.
**************
ГЛАВА IV БОГАЧЕВСКИЙ
Богачевский, или отец Евлисий, и сейчас жив; ему посчастливилось стать помощником настоятеля главного монастыря братства ессеев, расположенного
неподалеку от берегов Мертвого моря.
Это братство было- основано, согласно некоторым предположениям, за двенадцать веков до рождения Христа; говорят, что именно здесь Иисус Христос получил
свое первое посвящение.
В первый раз я встретил Богачевского, или отца Евлисия, когда тот был еще довольно молодым человеком, только-только закончил семинарию и, в ожидании
рукоположения, служил в должности дьякона в карском воинском соборе.
Вскоре после приезда в Каре Богачевский согласился, по просьбе моего первого учителя, отца-настоятеля Борша, стать также моим учителем вместо Крестовского,
который, несколькими неделями ранее, получив сан, отправился на службу в полк, расположенный где-то в Польше. Его-то место и занял в соборе Богачевский.
Он оказался добродушным, общительным человеком и вскоре завоевал расположение всех соборных служащих; даже Пономаренко, тоже кандидат на должность
священника, отличавшийся крайне неуживчивым характером, и тот относился к Богачевскому с некоторой теплотой- На удивление всем Пономаренко даже согласился
жить с Богачевским в одной квартире, расположенной недалеко от городского парка, возле пожарной части.
Хотя я был еще очень молод, мои отношения с Богачевским очень скоро стали дружескими. В свободное время я часто его навещал, а после наших занятий
почти всегда у него задерживался: готовил уроки или слушая его беседы с Пономаренко и с другими его знакомыми, нередко заходившими к нему. Иногда я помогал
им по хозяйству, выполняя незамысловатые поручения. Среди тех, кто часто к ним приходил, был армейский инженер Всеславский, земляк Богачевского,
и офицер-артиллерист, специалист-пиротехник по фамилии Кузьмин. О чем только они не разговаривали, сидя у самовара.
Я всегда очень внимательно слушал Богачевского и его друзей, поскольку, читая в то время громадное количество книг по самым различным вопросам как
на русском, так и на греческом и армянском языках, я многим интересовался, однако по причине молодости в разговоры не вмешивался. Для меня их мнение
было весьма авторитетным; в то время я относился ко всем ним, людям широко образованным, с нескрываемым почтением.
Именно беседы и дискуссии между Богачевским и его гостями, собиравшимися, чтобы разговорами скрасить монотонную жизнь в захолустном и пыльном Карее,
пробудили во мне интерес к абстрактным вопросам.
Вскоре этот интерес стал играть в моей жизни основную роль, наложив определенную печать на все мое последующее существование; а поскольку события,
вызвавшие этот интерес, произошли в период, к которому относятся мои воспоминания о Богачевском, я остановлюсь на нем несколько дольше.
Однажды, во время одной из бесед вспыхнула жаркая дискуссия о спиритуализме и среди прочего о столоверчении,
феномене, вызывавшем в ту пору повсеместный интерес.
Армейский инженер утверждал, что столоверчение является результатом вмешательства духов. Остальные это отрицали, приписывая движение стола силам
природы, например, магнетизму, закону притяжения, самовнушению и так далее, однако никто не отрицал самого факта вращения стола.
Я, как обычно, внимательно вслушивался в разговор, ловя каждое слово. И хотя к тому времени я уже прочитал массу книг о том и о сем, о столоверчении
я слышал в первый раз.
Дискуссия о спиритуализме оставила во мне глубокое впечатление, так как незадолго до того скончалась моя любимая сестра и я еще не совсем оправился
от горя. В те дни я часто думал о ней, и в моем мозгу невольно возникали вопросы о смерти и загробной жизни. Все, что говорилось в тот вечер, совпадало
с моими мыслями, и вопросы, невольно возникавшие у меня, требовали немедленного ответа.
В результате дискуссии решили провести эксперимент. Для него требовался особый стол — с тремя ножками; в углу комнаты как раз стоял такой, но специалист
по спиритуализму, артиллерийский инженер, сказал, что стол должен быть без гвоздей. Он объяснил, что в столе не должно быть ни одной железной детали,
поэтому двое из гостей отправились к соседу Богачевского, фотографу, у которого и нашелся нужный стол.
Был вечер. Закрыв двери и выключив свет, мы сели вокруг стола и, положив особым образом руки, принялись ждать.
Примерно через двадцать минут наш стол в самом деле начал двигаться, и когда инженер спросил возраст пришедшего, стол несколько
раз стукнул ножкой. Как и почему он стучало — осталось для меня необъяснимым; впрочем, я даже и не пытался себе этого объяснить, столь глубоким оказалось
впечатление от открывшихся передо мной неизвестных глубин.
То, что я услышал и увидел, так глубоко взволновало меня, что и вернувшись домой, ночью и даже утром я не прекращал думать обо всем, чему стал свидетелем,
и в конце концов решил спросить об этом на занятиях у отца-настоятеля Борша. Так я и сделал, рассказав ему о беседе, дискуссии и эксперименте.
«Чепуха все это, — ответил мой первый учитель. — Не забивай себе голову подобной ерундой, изучай и запоминай только то, что тебе необходимо для сносного
существования».
Отец-настоятель не смог удержаться, чтобы не добавить: «Да послушай ты, чесночная твоя голова, — это было любимым выражением отца-настоятеля, — и
подумай: если дух может ухватиться за ножку стола и грохнуть ей, значит дух имеет физическую силу. А если так, зачем ему прибегать к таким идиотским
и к тому же очень сложным средствам общения с людьми? Уж если бы духи хотели, они наверняка передавали бы свои сообщения при помощи касания или как-нибудь
еще».
Однако как я ни ценил мнение моего старого учителя, принять его категорический ответ без критики не мог, я полагал, что мой более молодой учитель,
закончивший семинарию, и его друзья, люди с высшим образованием, знают о таких вещах немного больше, чем старик, обучавшийся в то время, когда наука
еще не была так развита.
Поэтому, несмотря на все мое уважение к отцу-настоятелю, я подверг сомнению его взгляды на некоторые вопросы, касающиеся высших сфер.
Иначе говоря, вопрос мой остался без ответа. Я попытался найти его сам в книгах, которые давал мне Богачевский, отец-настоятель и другие учителя.
Правда, прошло совсем немного времени, и за уроками я забыл обо всем сверхъестественном, а потом и вовсе перестал об этом думать.
Шло время. Учился я старательно, занятия, в том числе и у Богачевского, посещал регулярно, а по редким праздникам ездил к дяде в Александро-поль, где
у меня было много друзей. Мне постоянно требовались личные деньги; на них я покупал себе одежду, книги и прочее, а, кроме того, помогал семье, которая
в ту пору сильно нуждалась.
В Александрополь я ездил прежде всего зарабатывать: там меня знали как мастера на все руки и часто просили что-нибудь смастерить или отремонтировать.
К примеру, один просил меня починить замок или часы, другой — сложить особую печь из местного камня, третий — вышить красивый узор на наволочке или на
шторах в спальне. Короче говоря, в Александрополе у меня была богатая клиентура и масса заказов, за которые, надо сказать, мне очень неплохо платили.
Заниматься подобной работой в Карее мне было не с руки: вращаясь в «образованных», «высших» кругах, я, согласно моему тогдашнему юношескому разумению,
не должен был давать моим знакомым повод заподозрить, что и я, и моя семья сильно нуждаемся, и что, дабы иметь деньги на личные расходы, мне приходится
браться за любую работу как простому подмастерью. В то время это сильно уязвило бы мое самолюбие.
Итак, в тот год, на Пасху, я, как обычно, отправился в Александрополь, в шестидесяти километрах от Карса, чтобы провести несколько дней у дяди, к
которому был сильно привязан и в доме которого считался любимцем.
На второй день после моего приезда, во время обеда, тетушка вдруг обратилась ко мне и сказала: «Будь поосторожнее, как бы чего не случилось».
Я изумленно спросил ее: «А что, собственно говоря, может со мной случиться?»
«Я и сама-то не очень все понимаю, — ответила тетя. — Просто кое-что из того, что тебе предсказывали, уже случилось, вот я и боюсь, как бы не произошло
худшее». И она поведала мне следующее:
В начале зимы, как обычно, в Александрополь приехал полубезумный Эунг-Ашох Мартирос, который считался ясновидящим, и вдруг моей тетушке непонятно
почему вдруг взбрело в голову пригласить его в дом и попросить предсказать мою судьбу. Он многое мне предсказал; кое-что, как сообщила мне тетя, действительно
произошло. О некоторых событиях она мне рассказала, и прибавила: «Слава Богу, что с тобой не случились те две напасти: большая рана на правой стороне
и опасность от огнестрельного оружия. Но в любом случае, будь осторожен на охоте», — заключила тетя, сказав, что хотя она особенно и не верит этому
полудурку Мартиросу, но лишний раз поостеречься мне все-таки стоит.
Я был поражен ее рассказом, поскольку два месяца назад на правом боку у меня вскочил здоровенный карбункул, который я целый месяц лечил, для чего
мне пришлось едва ли не каждый день таскаться в военный госпиталь на перевязки. Но я ничего не рассказал об этом, ни тете, ни кому-нибудь еще, даже дома
о карбункуле ничего не знали, так откуда же тетя, которая живет так далеко от нас, могла узнать о моей болезни?
Однако я не придал большого значения рассказу моей тетушки, поскольку совершенно не верил в такие вещи, как предсказание судьбы, и вскоре забыл о нашем
разговоре.
В Александрополе у меня был друг по фамилии Фатинов, а у него — друг по фамилии Горбакун, сын командира роты Бакинского полка, расположенного недалеко
от греческого квартала города.
Прошло с неделю после рассказа моей тети, и вот ко мне приходит Фатинов и предлагает мне пойти на охоту вместе с ним и с его другом, пострелять уток.
Они собирались к озеру Алагез, к подножию горы с тем же названием.
Подумав, что немного отдохнуть и развеяться будет совсем неплохо, я согласился к ним присоединиться, Я действительно сильно устал, в прошедшую неделю
без отдыха работал, изучая сразу несколько книг по нейропатологии, а кроме того, мне с детства нравилось охотиться.
Однажды, когда мне было всего шесть лет, я без разрешения взял отцовское ружье и отправился стрелять воробьев, и, хотя после первого же выстрела был
сбит с ног отдачей, это не только не отвратило меня от охоты, а даже наоборот — прибавило азарта. Разумеется, после этого опыта ружье у меня отобрали
и повесили высоко на стену, под самый потолок, чтобы я не мог его достать, но я из старых гильз смастерил себе ружье, которое стреляло картонными пулями,
и часто играл с ним. Потом я стал использовать вместо картонных пуль небольшие свинцовые, которые попадали точно в цель, после чего мои друзья наперебой
упрашивали меня, «оружейника», сделать им такие же ружья. Я делал и тем неплохо зарабатывал.
И вот, пару дней спустя, Фатинов с другом зашли ко мне и мы отправились на охоту. Идти нам пришлось долго, километров пятнадцать, поэтому мы отправились
на заре, чтобы успеть не торопясь добраться до места к вечеру и с утра, когда утки начинают подниматься, поохотиться.
Нас было четверо — к нам присоединился старый солдат, денщик командира Горбакуна. У всех нас, кроме Горбакуна, который взял с собой боевую винтовку,
были простые охотничьи ружья.
Встав до рассвета, мы разделились на пары и пошли каждый на свою часть берега поджидать вылета птиц. Слева от меня находился Горбакун с боевой винтовкой
в руках. Он выстрелил в первую же поднявшуюся утку, но она летела слишком низко, и пуля попала мне в правую ногу. К счастью, рана оказалась сквозной,
пуля прошла через мышцу, не задев кость.
Естественно, охота была испорчена. Рана у меня сильно кровоточила и все сильнее болела; идти сам я не мог, поэтому мои товарищи, смастерив носилки,
вынуждены были нести меня на них до самого дома.
Через несколько дней рана зажила, но я долго прихрамывал. Совпадение этого случая с пророчеством местного оракула заставило меня надолго задуматься.
В последующий мой приезд к дяде, я, узнав, что Эунг-Ашох Мартирос находится здесь же, в городе, попросил тетю послать за ним.
Прорицатель пришел. Был он тощ и высок, с серыми водянистыми глазами и нервными беспорядочными движениями, сразу выдававшего в нем безумного. Временами
он весь трясся и постоянно курил. Мне стало вполне очевидно, что передо мной тяжело больной человек.
Предсказывал он так:
Сев перед двумя зажженными свечами, он вытянул перед собой большой палец и, уставившись на ноготь, смотрел на него до тех пор, пока не впадал в полузабытье.
Затем он начинал говорить о том, что видел в ногте, начиная с одежды человека и постепенно переходя к тому, что с ним случится в будущем. Если он предсказывал
судьбу человека, не присутствующего в комнате, сначала он спрашивал его имя, узнавал детали его лица, затем просил указать ему направление туда, где он
жил, и, если возможно, возраст.
Тогда он предсказывал судьбу мне. Придет день, и я обязательно напишу о том, что мне нагадал Мартирос, и расскажу, как исполнились его предсказания.
В то лето, также в Александрополе, я столкнулся с еще одним феноменом, объяснение которому тогда не нашел. Напротив дома моего дяди был пустырь, в
центре которого росла небольшая тополиная роща. Я любил это место и частенько ходил туда с книгой или с мелкой работой.
Там всегда играло много детей; они собирались в роще со всего города, дети разных национальностей и цветов кожи. Среди них были армяне и греки, курды
и татары, но, независимо от национальной принадлежности, все их игры отличались шумом и гвалтом, правда, совсем не мешавшим мне.
Однажды я, как часто бывало, сидел под тополями и работал, выполнял заказ моей соседки по случаю свадьбы ее племянницы. Мне нужно было нарисовать
на геральдическом щите, который предполагалось повесить над дверями дома, монограмму, куда входили бы не только инициалы племянницы и ее будущего супруга.
Помимо этого на щите должно было остаться место для указания даты и года свадьбы.
Некоторые, особо сильные впечатления, надолго врезаются в память человека. И сегодня я хорошо помню, как сидел и ломал голову, пытаясь покрасивее
расположить цифры года — 1888. От напряженной работы меня оторвал внезапный отчаянный крик. Подумав, что с кем-то из детей произошло несчастье, я вскочил,
побежал туда, где они играли, и увидел следующую картину:
В центре нарисованного на земле круга стоял маленький мальчик. Он плакал навзрыд, тыкался взад и вперед, пытаясь выйти их круга, но не мог этого сделать.
Движения его были хаотичны и весьма странны. Другие дети стояли вне круга и смеялись, наблюдая за поведением мальчика. Я удивился и спросил их, что
происходит.
Дети ответили мне, что мальчик, находящийся в круге — езид, что его загнали в круг и что он не может из него выйти. Мальчик действительно не мог выйти
из круга до тех пор, пока- кто-нибудь его не сотрет. Он старался изо всех сил, плакал, во все было напрасно.
Я рванулся вперед и быстро стер часть круга, после чего мальчик-взид выбежал из него и опрометью вомчался домой.
Ошеломлённый, ничего не понимая, некоторое время я стоял неподвижно, словно прирос к месту, до тех пор, пока ко мне не вернулась моя обычная способность
думать. К тому времени я уже много слышал о секте езидов, но никогда не думал о них всерьез; этот же удивительный случай, которому я стал свидетелем,
заставил меня отнестись ко всему, что касается езидов, всерьез.
Оглядевшись, я убедился, что дети вернулись к своим играм, и в задумчивости вернулся к своей работе. Я снова принялся за монограмму, но теперь работа
уже не шла так хорошо, как несколько минут назад, однако во что бы то ни стало я был должен закончить ее к следующему дню.
Езиды — это секта, проживающая в Закавказье, главным образом в районе горы Арарат. Иногда их называют еще дьяволопоклонниками.
Через много лет после описанного случая я провел эксперимент и получил убедительные доказательства того, что, если езида поместить в круг, он действительно
не может из него выйти. Езид свободно перемещается по кругу, и чем больше круг, тем больше площадь перемещения, но прорвать его магическую сеть езид
неспособен. Какая-то странная сила, гораздо более крепкая, чем его собственная, удерживает езида внутри круга. Лично я, физически очень крепкий человек,
никак не мог вытянуть из круга маленькую слабую женщину, следовательно, ее удерживал там некто значительно сильнее меня.
Если все-таки езида вытягивают из круга силой, он немедленно впадает в состояние, называемое каталепсией, из которого выходит только после того, как
его снова помещают в круг. Езид возвращается в нормальное состояние и если его не помещать в круг, но происходит это, как я убедился, не раньше, чем
через 13 или 21 час.
Вернуть езида в нормальное состояние какими-либо иными способами просто невозможно. Мне и моим друзьям, по крайней мере, сделать этого не удавалось,
хотя мы и обладали к тому времени всеми методами, которыми пользуется современная гипнотическая наука для выведения людей из состояния каталепсии. Сделать
это могут только езидские священники короткими заклинаниями.
Кое-как закончив работу и вечером отдав ее заказчице, я отправился в русский квартал города, где жили почти все мои друзья и знакомые, в надежде,
что они помогут мне понять этот странный феномен. В русском квартале Александрополя жила вся городская интеллигенция.
Надо заметить, что с восьмилетнего моего возраста по случайным обстоятельствам, все мои друзья в Александрополе, да и в Карее, были старше меня и
принадлежали к семьям, находившимся на более высокой социальной ступени, чем моя. В греческом квартале Александрополя, где мы жили прежде, друзей у меня
вовсе не было. Они все жили в противоположной части города, в русском квартале, где жили дети чиновников, офицеров и священников. Я частенько ходил
туда их навещать и, по мере знакомства с их семьями, получил допуск почти во все дома квартала.
Помню, что первым, с кем я заговорил об увиденном мной поразительном феномене, был мой хороший друг Ананьев, который также был старше меня. Даже не
дослушав моего рассказа, он авторитетно произнес: «Мальчишки просто посмеялись над твоей доверчивостью. Они оставили тебя в дураках. Да. Но прием они
выбрали очень хитрый. Брось, не думай об этом. Лучше посмотри-ка вот на это», — прибавил он, выбежал в соседнюю комнату и вскоре вернулся в новенькой,
с иголочки, форме. (Дело в том, что Ананьев совсем недавно получил хорошую должность на почте). Потом он предложил мне пойти погулять в общественный
парк. Я отказался, сославшись на нехватку времени и отправился к Павлову, который жил на этой же улице.
Павлов, служивший чиновником в казначействе, был хорошим моим другом и горьким пьяницей. Когда я пришел к нему, там уже сидели настоятель крепостной
церкви, отец Максим, артиллерийский офицер по фамилии Артемин, капитан Терентьев, учитель Столмах и еще два офицера, которых я едва знал, и пили водку.
Как только я вошел в комнату, они сразу же предложили мне к ним присоединиться.
Должен сказать, что в тот год я уже начал попивать, правда, понемногу, но зато никогда не отказывался от рюмки, если мне ее предлагали. А пить я
начал после одного случая в Карее. Однажды утром, страшно устав после того, как прозанимался всю ночь, я уже собирался пойти спать, как вдруг ко мне
пришел солдат-посыльный и сказал, что меня ждут в храме. В тот день в одной из церквей должна была состояться служба — не помню уж сейчас в честь какого
празднества, и кто-то в самую последнюю минуту предложил собрать по этому случаю церковный хор. Во все части города за хористами были посланы дежурные
и посыльные.
Всю ночь не спавший, я едва доплелся по улицам города до крепости, а в конце службы едва мог стоять. После службы в крепости был обед, на котором
присутствовали приглашенные и мы, хористы, сидевшие за отдельным столом. Наш хормейстер, жуткий выпивоха, видя, что я едва не падаю, уговорил меня выпить
рюмку водки. После этого я действительно почувствовал себя много лучше, а после того, как выпил вторую — всю мою усталость как рукой сняло. И потом я
всегда, когда чувствовал сильную усталость, выпивал рюмочку-другую, а то и третью водки, и мне сразу становилось лучше.
В тот вечер я также выпил рюмку с друзьями, но когда они стали предлагать мне еще, отказался. Компания была еще не совсем пьяна, так как они только
что начали. Но из опыта общения с этой веселой компанией, я хорошо знал, что довольно скоро друзья напьются. Первым пьянел настоятель. Как только язык
у него начинал заплетаться, он читал молитву за упокой души истинно православного и прочая и прочая императора Александра Первого... Видя, что до этого
еще далеко — отец-настоятель сидел пока просто слегка мрачный, — я не удержался и рассказал ему о том удивительном случае, которому стал свидетелем в
роще. Правда, я старался говорить о нем не так серьезно, как Ананьеву, а с некоторой долей юмора.
Все внимательно и с явным интересом выслушали меня, а когда я закончил, сразу же стали делиться мнениями. Первым заговорил капитан, он рассказал,
что сам не так давно был свидетелем аналогичного случая, когда солдаты, в шутку, начертили вокруг солдата-курда круг, и тот буквально со слезами на
глазах умолял их стереть его и дать ему выйти. И пока он, капитан, не приказал им стереть часть круга, курд так и не смог выйти из него. «Мне кажется,
— прибавил капитан, — что когда-то, очень давно, курды дали друг другу клятву не выходить из нарисованного круга, поэтому и не выходят».
В этот момент в разговор вступил настоятель: «Курды — дьяволопоклонники, но в обычных условиях дьявол их не трогает, так как они — его подданные,
ему принадлежащие. Но поскольку и сам дьявол является всего лишь подчиненным и обязан по должности своей устанавливать свою власть над всеми, он, как
бы сказали вы, миряне, ради внешних приличий ограничил таким образом независимость езидов, чтобы никто другой не заподозрил их в служении ему. А для
примера можете взять Филиппа».
Филипп был городовой, стоявший на углу улицы, которого компания нередко посылала за табаком и водкой. Кстати в то время, как говорили жители, над
работой полиции «даже кошки смеялись».
«Представьте, что я, — продолжал настоятель, — устрою на улице дебош. Филипп для внешнего приличия, чтобы не возбуждать ненужных разговоров о своей
бездеятельности, несомненно, заберет меня и потащит в участок, но, как только мы завернем за ближайший угол, он меня тут же отпустит, не забыв при этом
сказать: «Пожалуйте на чай...» Вот так и нечистый поступает со своими слугами, езидами».
Не знаю, выдумал ли настоятель этот эпизод, что называется, «на ходу», или таковой уже имел место.
Артиллерийский офицер сказал, что он никогда ни о чем подобном не слышал, и что, по его мнению, все, о чем мы говорим, просто не существует. Еще он
сказал, что удивляется тому, как мы, интеллигентные, умные люди, можем не просто верить в чудеса, но и того более, еще и обсуждать их.
Столмах, учитель, возразил ему, заявив, что верит не только в возможность сверхъестественного, но и в то, что наука пока этого не может объяснить,
и что он совершенно уверен: при современном быстром развитии прогресса и цивилизации наука очень скоро найдет ответы на все вопросы метафизического мира
и объяснит их с точки зрения физики. «Что же касается факта, который вы обсуждаете, — говорил он, — то я думаю, это один из тех феноменов магнетизма,
которые сейчас изучаются учеными в лаборатории в Нанси».
Он собирался еще что-то сказать, но его перебил Павлов, воскликнув: «К черту их всех, вместе с дьяволопоклониками. Дайте им по полбутылки и никакой
дьявол их не удержит. Давайте-ка лучше выпьем за здоровье Исакова!» (Исаков был владельцем местной винокурни.)
Ни один из приведенных доводов ни только не развеял моих тревожных мыслей, а даже наоборот, покинув Павлова, я продолжал думать обо всем увиденном
мной и в то же время сомневаться в людях, которые до этого момента казались мне весьма образованными.
На следующее утро я случайно увидел старшего врача 39-го полка, доктора Иванова. Он пришел в соседний дом, к больному армянину, и меня позвали туда
как переводчика. Доктор Иванов считался прекрасным специалистом и умным человеком, поэтому практика у него была богатая. Знал я его очень хорошо, так
как он не раз приходил лечить моего дядю.
После того, как визит был закончен, я обратился к Иванову.
«Ваше превосходительство, — сказал я, так как у Иванова был чин генерала, — объясните мне, пожалуйста, почему езид не может выйти из нарисованного
вокруг него круга».
«А, ты имеешь в виду этих дьяволопоклонников? — спросил он. — Все очень просто, здесь мы наблюдаем случай обычной истерии».
«Истерии?» — переспросил я.
«Именно. Истерии», — повторил доктор и пустился в долгие и туманные объяснения истерии, из которых я понял лишь то, что истерия — это есть истерия.
Это я и сам знал, поскольку не было в местной библиотеке книги по невропатологии и психологии, которую бы я не прочитал, а читал я их предельно внимательно,
вчитываясь в каждую строчку, в стремлении найти в этих отраслях науки объяснения феномену столоверчения. Фразу о том, что истерия — это есть истерия,
я хорошо усвоил, и хотел знать несколько больше.
Чем больше я понимал, что ответ на мой вопрос найти трудно, тем сильнее точил меня червячок интереса к этому вопросу. Несколько дней я ходил сам не
свой. И думал я только об одном — что есть истина? То, что написано в книге, и то, чему учат меня мои учителя, — или факты, на которые я то и дело натыкаюсь?
Вскоре произошел другой случай, который окончательно сбил меня с толку. Как-то утром, спустя пять-шесть дней после того происшествия с езидом, я шел
к источнику (такова была местная традиция — умываться по утрам водой из ручья) и увидел на углу группу женщин, которые громко что-то обсуждали. Я подошел
к ним и услышал следующее:
В эту ночь в татарском квартале объявился горнах. Так называли злого духа, который, приняв образ кого-либо из недавно умерших, появлялся в городе
и творил разные недобрые дела, особенно досаждая врагам того умершего, чье тело он брал. На этот раз дух явился в образе татарина, которого похоронили
днем раньше, сына Мариам Батчи.
Я знал о его смерти и о похоронах, так как семья татарина жила рядом с тем домом, в котором мы жили раньше, до отъезда в Каре, и где я был два дня
назад, собирал с жильцов плату за квартиру. Заходил я и к нескольким татарам, нашим бывшим соседям, и, конечно же, видел, как выносили тело покойного.
Это был еще молодой мужчина, он не так давно записался в полицию, а до этого частенько к нам заходил. Сказать точнее, я очень хорошо его знал.
Несколько дней назад, во время состязаний по джигитовке, он свалился с лошади, и, как говорили, повредил внутренности, и хотя доктор, Кульчевский,
дал ему «для того, чтобы внутренности стали на место», целый стакан ртути, бедняга все равно умер и, согласно татарской традиции, был вскоре похоронен.
И тогда злой дух вошел в его тело и попытался в его образе прийти к нему домой, но по дороге кто-то его узнал и поднял страшный крик, на который прибежали
люди, и один из них, дыбы не дать духу натворить добрым людям зла, перерезал ему горло, после чего труп снова отнесли на кладбище.
Последователи христианства верят, что подобные вещи возможны только с телами татар, которых, согласно татарской традиции, хоронят, во-первых, не очень
глубоко — они лишь слегка присьшаются землей, а во-вторых, потому что с покойниками нередко кладется еда. Христиане уверены, что для злого духа предпочтительнее
тело татарина, так как своих усопших-христиан они погребают на большую глубину, откуда злому духу вылезти невозможно.
Этот случай меня совершенно ошеломил. Да и как я мог объяснить его себе? Что я тогда знал? Я огляделся. Рядом был мой дядя, почтенный Георгий Меркуров
со своим сыном, совсем недавно закончившим школу, и разговаривал о случившемся с каким-то полицейским офицером. Вокруг меня стояли почтенные, достойные,
взрослые люди, заслуженно уважаемые, и наверняка, думал я, они знают больше меня, такие умные вещи, что мне и не снилось. Видел ли я в их лицах негодование,
удивление или горе? Нет, они даже испытывали радость по поводу того, что вот, кому-то удалось вовремя пресечь зло и наказать духа за его недоброе дело.
Я снова засел за книги, надеясь в них найти нужные ответы и тем усмирить червячка, продолжавшего меня точить.
Богачевский много помогал мне, но, к сожалению, он вскоре уехал, так как спустя два года после прибытия в Каре он был назначен гарнизонным священником
в небольшой прикаспийский городок.
Когда он жил в Карее и был моим учителем, он ввел в наши отношения одну странную практику: странную потому, что еще не быв священником, он каждую неделю
исповедовал меня. Уезжая, он, среди прочего, попросил меня еженедельно писать ему исповедальные письма, обещая при этом иногда мне отвечать. Мы договорились,
что письма для меня он будет отправлять на адрес моего дяди, а тот уже передаст их мне.
Спустя год после прибытия на место службы, Богачевский ушел с должности священника и стал монахом. Поговаривали, что причиной для такого поступка послужила
измена его жены с одним из полковых офицеров. Богачевский прогнал ее, но ни оставаться в том городе священником, ни даже служить в церкви уже не захотел.
Вскоре после отъезда Богачевского из Карса я переехал в Тифлис. К тому времени я получил от него через своего дядю два письма, а потом несколько лет
от него не было никаких известий.
Однажды, много позже, я случайно встретился с Богачевским в Самаре. Он как раз выходил из дома местного епископа. Его одеяние выдавало в Богачевском
принадлежность к известному монастырю. Он не сразу меня узнал — к тому времени я сильно вырос и изменился, но когда я подошел к нему и сказал, кто я,
очень обрадовался. Несколько дней мы часто встречались, но вскоре оба уехали из Самары.
После той встречи я уже ни разу не видел Богачевского. Позднее я слышал, что он, не захотев оставаться в России, переехал сначала в Турцию, а затем
в Святой Афон, где также долго не задержался. Вскоре после этого он отрекся от монашеской жизни и переехал в Иерусалим. Там ему случилось подружиться
с мастером — изготовителем четок, торговавшим неподалеку от Храма Господня.
Торговец этот был монахом ордена ессеев, который, после необходимой подготовки, ввел Богачевского в свое братство. Благодаря его в высшей степени
достойной и благонравной жизни, Богачевского сначала назначили старостой, а спустя несколько лет приором одного из отделений братства в Египте; позднее
же, после смерти одного из советников аббата главного монастыря ессеев, Богачевский был назначен на его место.
Об удивительной жизни Богачевского в то время мне довелось слышать в Турции, в Бурсе, от одного моего друга, дервиша, которому довелось один раз с
ним встретиться. К тому времени я получил от Богачевского еще одно письмо, снова через дядю. Помимо письма, содержавшего несколько слов благословения,
в конверт была вложена небольшая фотография самого Богачевского в одеянии греческого монаха и несколько открыток с видами Святых мест и окраин Иерусалима.
Когда Богачевский еще был в Карее и только-только готовился стать священником, он имел свой, особенный взгляд на мораль. Он говорил и учил меня, что
на земле существуют две морали: одна объективная, выработанная самой жизнью в течение тысячелетий существования человечества, а другая — субъективная,
индивидуальная — для личного, государственного, семейного, группового и т. д. пользования.
«Объективная мораль, — говорил мне Богачевс-кий, — установлена жизнью и заповедями, данным нам самим Господом Богом через пророков, и постепенно ставшая
основой формирования в человеке того, что называется сознанием. В свою очередь, именно сознанием объективная мораль поддерживается. Объективная мораль
неизменна, со временем она может лишь расширяться. Что же до субъективной морали, то она изобретена человеком и, поэтому, относительна, зависит от каждого
человека, от места его проживания и от того, как в то или иное время понимается добро и зло.
К примеру, здесь, в Закавказье, — продолжал Богачевский, — если женщина не закрывает лица, если она первой заговаривает с гостем, то каждый сочтет
ее аморальной, испорченной и плохо воспитанной. В России же, напротив, плохо воспитанной и грубой считается та женщина, которая закрывает лицо или отказывается
занимать гостей светской беседой.
Или вот еще один пример: если карский мужчина раз в неделю или хотя бы раз в две недели не сходит в турецкие бани, все будут сторониться его, считать
нечистым, дурно пахнущим, даже если от него не исходит никакого запаха. В Санкт-Петербурге же наоборот, если какой-либо человек в обществе обмолвится,
что ходит в общественные бани, его сочтут неинтеллигентным, невоспитанным, необразованным, грубым и так далее. Тот, кто посещает общественные бани в
Санкт-Петербурге, будет это тщательно скрывать, так как знает: подобный поступок выдает дурной вкус.
В качестве примера субъективной морали давай рассмотрим два случая, имевшие место здесь, в Карее, на прошлой неделе среди офицеров и наделавших много
шума.
Первый — суд над лейтенантом К., а второй — самоубийство лейтенанта Макарова.
Лейтенант К. был отдан под военно-полевой суд за то, что, сильно ударив сапожника Иванова по лицу, выбил ему глаз. Суд оправдал лейтенанта, так как
в процессе расследования выяснилось, что сапожник сильно досаждал офицеру и распускал про него грязные слухи.
Заинтересовавшись этим делом, я провел свое расследование и, расспросив членов семьи несчастного сапожника и его знакомых, выяснил истинную причину
поведения лейтенанта К.
Как мне стало известно, этот лейтенант заказал у сапожника Иванова сначала одну, а потом еще две пары сапог, пообещав прислать деньги за них двадцатого
числа, в день выдачи жалованья. Но пришло двадцатое число, и сапожник своих денег не получил. На следующий день ой отправился за ними к К., и тот пообещал
прислать деньги завтра. Но и назавтра денег также не было. Иванов ходил к лейтенанту, но тот все время отделывался от него обещаниями прислать «завтра».
Не получая своих денег, Иванов продолжал ходить к офицеру, так как сумма для него была значительной: на покупку кожи для трех пар очень хороших сапог
ушли все деньги, скопленные его женой. Несколько лет она складывала копейку к копейке, и вот теперь все ее жертвы пошли прахом.
В конце концов, Иванов настолько надоел лейтенанту К., что тот приказал своему денщику всякий раз, когда придет Иванов, говорить, что его нет дома.
Однажды лейтенант К. попросту выкинул сапожника из свой квартиры, в другой раз пообещал упечь его в тюрьму, а потом приказал своему денщику просто спускать
сапожника с лестницы.
Когда сапожник пришел в очередной раз, денщик лейтенанта, человек добродушный, не стал гнать его, а, пригласив на кухню, по-доброму попытался убедить
его не досаждать офицеру и больше не приходить. Иванов сел на табуретку, а денщик начал потрошить гуся на ужин лейтенанту. Увидев это, Иванов заметил:
«Вот как. Наши хозяева и господа каждый день едят гусей, а мои дети ложатся спать голодными».
В это время на кухню заходит лейтенант К., слышит слова сапожника, хватает со стола большую свеклу и бьет ею Иванова по лицу с такой силой, что выбивает
тому глаз.
Второй случай — это, так сказать, оборотная сторона первого: некто лейтенант Макаров, проиграв капитану Машвелову большую сумму и не будучи в состоянии
отдать ее, решает покончить жизнь самоубийством и стреляется.
Следует заметить, что этот Машвелов — известный карточный игрок и шулер, о чем все хорошо знают. Дня не проходит, чтобы Машвелову не удалось обчистить
кого-нибудь дочиста.
И вот некоторое время назад лейтенант Макаров играл в карты со своими приятелями-офицерами, среди которых был и Машвелов, и проиграл тому все, что
имел. Затем он занимает у того же Машве-лова очень крупную сумму под обещание вернуть ее через три дня и снова все проигрывает. Вернуть такие деньги через
три дня лейтенант Макаров не мог и, чтобы не потерять чести офицера, решил застрелиться.
Оба эти случая произошли из-за долгов. В первом должник выбивает кредитору глаз, во втором должник сводит счеты с жизнью. Почему? Потому что хотя
все и знают, что Машвелов — шулер, неуплата Макаровым карточного долга — потеря офицерской чести — приведет к тому, что от него отвернутся все его товарищи.
Что же касается Иванова, то здесь офицерская честь не затрагивается, ни лейтенант К., ни его товарищи и бровью не поведут, даже если все дети сапожника
умрут с голоду.
В общем, действия такого рода имеют место там, где люди пичкают своих детей в момент их разви-
тия кучей условностей, вместо того, чтобы дать самой природе развить в них то сознание, которое сформировалось в течение тысячелетий борьбы наших
предков против условностей».
Богачевский всегда поучал меня сторониться условностей: и тех, что были приняты в моем кругу, и тех, с которыми мне еще придется столкнуться.
Он говорил:
«Из условностей формируется субъективная мораль. Это относится ко всем людям, где бы они ни жили — в Санкт-Петербурге, на Камчатке, в Америке или
на Соломоновых островах. Сегодня ты здесь, а завтра ты можешь оказаться в Америке; если у тебя есть истинное сознание — живи им и ты будешь чувствовать
себя «дома», где бы ты ни находился.
Ты еще очень молод, не начал самостоятельную жизнь. Здесь, если ты не умеешь изящно поклониться или красиво говорить, каждый может упрекнуть тебя
в недостатке воспитания и в отсутствии хороших манер, но это ничего не значит; главное, чтобы к тому моменту, когда ты станешь взрослым, в тебе жило
истинное сознание, то есть основа объективной морали.
Субъективная мораль — вещь относительная; она означает, что где бы ты ни находился, ты будешь судить людей, основываясь на условных взглядах и понятиях,
впитанных тобой ранее. Ты должен не учиться делать так, как в соответствии с мнением окружающих тебя людей считается хорошим или дурным, ты должен поступать
в своей жизни так, как подсказывает тебе сознание. Свободное, незамутненное сознание всегда знает больше, чем все книги и учителя вместе взятые. Теперь
же, когда твое сознание только-только формируется, живи по заповеди нашего Господа Иисуса Христа: «Не делайте людям того, что не хотите, чтобы они сделали
вам».
Отцу Евлисию, сейчас уже пожилому человеку, удалось стать одним из первых людей на Земле, проживших свою жизнь так, как заповедовал нам это делать
Божественный Учитель Иисус Христос.
Да будет молитва в помощь тем, кто хотел бы обрести способность прожить в соответствии с Истиной.
**************
ГЛАВА V. МИСТЕР ИКС, ИЛИ КАПИТАН ПОГОСЯН
Погосян, или, как его теперь зовут, мистер Икс, в настоящее время владелец нескольких океанских пароходов, и одним из них, курсирующим
между любимыми местами Погосяна — Сун-дой и Соломоновыми островами, командует он сам.
По происхождению армянин, Погосян родился в Турции, но детские годы провел в Закавказье, в городе Карее.
Там же я и познакомился с Погосяном; в то время он, еще молодой человек, заканчивал Богословскую семинарию в Эчмиадзине и готовился стать священником.
Еще до нашей встречи я много слышал о нем от его родителей, которые жили в Карее недалеко от нашего дома и нередко заходили к моему отцу. Я знал, что
у них есть единственный сын, который, закончив «темаган дпроц», иначе говоря, Богословскую семинарию — в Эриване, сейчас учился в Богословской семинарии
в Эчмиадзине.
Родители Погосяна были выходцами из Турции, из города Эрзерум, но переехали в Каре вскоре после того, как его заняли русские войска. Отец Погосяна
был «пояджи», то есть красильщик, а мать — золотошвейкой, специализировавшейся на вышивке джутшаи, национального армянского женского костюма, очень популярного
в Эрзеруме. Стараясь дать сыну хорошее образование, Погосяны жили очень скромно и на себя тратили мало.
К родителям Саркис Погосян приезжал редко, поэтому мне не доводилось видеть его в Карее. Наша первая встреча произошла в Эчмиадзине. Перед тем, как
отправиться туда, я на короткое время заехал в Каре, чтобы увидеть своего отца, и родители Погосяна, узнав, что я вскоре буду в Эчмиадзине, попросили
меня передать сыну небольшую посылку.
В Эчмиадзин я ехал с обычной для себя целью — найти ответы на вопросы о сверхъестественных феноменах, интерес к которым у меня не только не угас,
а значительно вырос.
Должен здесь сказать — я уже отмечал это в предыдущей главе — что, столкнувшись со сверхъестественными феноменами и ища им объяснения, я не только
копался в книгах, но и обращался к ученым мужам. Не удовлетворившись ответами, полученными из книг и от людей, я принялся искать их в религии. Я посетил
несколько монастырей, встречался с набожными и благочестивыми людьми, о которых уже к тому времени много слышал, знакомился со Священным Писанием и
Житиями святых и даже три месяца был учеником знаменитого отца Евлампия, жившего в монастыре в Санаине. Кроме того, я совершал паломничества в святые
места, почитавшиеся приверженцами различных вероучений в Закавказье.
В это время мне неоднократно доводилось сталкиваться с феноменами, бесспорно реальными, но я не находил им объяснений. Они все более смущали мой ум.
К примеру, направляясь однажды с группой паломников из Александрополя на религиозный праздник в местечко близ горы Джаджур, которое армяне называют
Амана-Прец, я стал свидетелем вот такого события:
С нами был один довольно молодой мужчина, парализованный, его везли на телеге из деревушки Палдеван. Я разговорился с сопровождавшими его родственниками
и проговорил весь путь до святого места.
Этот инвалид, которому едва исполнилось тридцать лет, уже шесть лет болел, но прежде был в добром здравии и даже отличился на военной службе. Заболел
он после возвращения домой из армии, незадолго до свадьбы, а вскоре всю его левую половину парализовало. К каким только докторам его не возили, и чем
только он ни лечился — все было напрасно. Был он и на Кавказских Минеральных водах, а вот теперь родственники везли его сюда, в Амана-Прец, в бесплодной,
по их мнению, надежде, что святые помогут ему и уменьшат его страдания.
По дороге в святое место мы, как это было принято у паломников, сделали особый привал у деревни Дискиант, чтобы помолиться у чудесной иконы Спасителя
Нашего, находившейся в доме одной известной армянской семьи. Инвалид тоже хотел помолиться, и мы принесли беднягу в дом. Я сам помогал его нести.
Вскоре мы подошли к подножию горы Джаджур, на холме которой стояла маленькая церквушка с чудотворной гробницей святого. Мы остановились у начала
подъема, в том месте, где паломники обычно оставляют свои телеги. Отсюда до церкви — а это чуть больше четверти километра — полагалось пройти только пешком,
причем многие, как того требовала традиция, сняли обувь, а некоторые ползли на коленях.
Когда мы сняли паралитика с телеги и попытались нести его, он вдруг запротестовал и сказал, что хочет проползти весь путь до церкви. Мы опустили его
на землю и он пополз на здоровой, правой стороне. Ползти ему было ужасно тяжело, мы едва не плакали, глядя на его мучения, предлагали ему помощь, но
инвалид отказывался и все полз и полз. Он часто останавливался, чтобы отдохнуть. Наконец, через три часа, он достиг вершины, подполз к чудотворной гробнице
в центре церкви и несколько раз поцеловал надгробие, после чего сразу потерял сознание.
Я, родственники калеки и церковный батюшка бросились к нему и попытались вернуть к жизни. Мы лили воду ему на голову и в рот. Когда он, наконец, пришел
в себя, случилось чудо — его паралич исчез.
Поначалу мужчина был изумлен, но когда понял, что может двигать руками и ногами, вскочил и едва не пустился в пляс, но, осознав, где находится, с
громким криком упал на колени и принялся молиться.
Все, кто в тот момент были в церкви, во главе со священником также опустились на колени и начали молиться. Затем священник поднялся и среди коленопреклоненных
паломников воздал благодарственную молитву святому.
Другой случай, поразивший меня не меньше первого, произошел в Карее. В тот год стояла страшная жара и засуха во всей губернии. Сожгло почти весь урожай.
Краю грозил голод, и народ начал волноваться.
В то же лето из Антиохийской патриархии в Россию приехал архимандрит и привез с собой чудотворную икону — не помню сейчас точно кого, Святого ли Николая-угодника
или Пресвятой Девы Марии — для сбора подаяния в пользу греков, пострадавших в ходе Критской войны. Архимандрит ездил с иконой преимущественно по тем
местам, где жили греки, и заехал в Каре.
Не знаю, что было основой всего — политика или религия, но только русские власти в Карее, да и вообще повсюду, где он побывал, оказывали архимандриту
поразительно теплый прием, возможно, даже чуть более того, чем требовал его сан.
Когда архимандрит приезжал в какой-либо город, чудодейственную икону носили из церкви в церковь, а священники торжественно встречали ее с хоругвями.
В день приезда архимандрита в Каре по городу прошел слух, что в одном из пригородов перед чудотворной иконой состоится особый молебен с просьбой о
дожде, на котором будет присутствовать все городское духовенство. И, действительно, в полдень к месту молебна, с хоругвями и иконами из всех церквей
города отправились процессии.
В церемонии приняли участие священнослужители старой греческой церкви, недавно перестроенного греческого собора, воинского собора, церкви кубанского
полка и армянской церкви.
В тот день жара стояла просто чудовищная. В присутствии почти всех жителей Карса и священства архимандрит начал торжественную службу, после чего все
двинулись назад, в город.
И тут случилось нечто, к чему неприменимы объяснения, которые обыкновенно даются современными людьми. Внезапно на небо набежали тучи, и не успела
процессия дойти до Карса, как хлынул проливной дождь. В минуту все вымокли до нитки.
При объяснении и этого феномена, и других, ему подобных, можно использовать привычное слово «совпадение», которым любят пользоваться так называемые
«люди думающие», но нельзя не отметить, что совпадение это было поразительным.
Третий случай имел место в Александрополе, куда моя семья вернулась после недолгого отсутствия и снова поселилась в своем старом доме. По соседству
с нами жила моя тетка. Несколько комнат в ее доме занимал некий татарин, работавший чиновником в местной администрации. Жил он со своей пожилой матерью
и маленькой сестрой, и к тому времени совсем недавно женился на хорошенькой татарке, которую привез из соседней деревушки Карадаг.
Вначале все у них шло прекрасно. Через сорок дней после свадьбы молодая жена, по татарскому обычаю, поехала в гости к своим родителям. Но там она заболела,
то ли простудилась, то ли что-то еще, но в любом случае, вернувшись, она слегла и с каждым днем чувствовала себя все хуже и хуже.
Лечили ее самые разные доктора, в том числе, как мне сейчас помнится, главный городской врач Резник и бывший армейский доктор Кильчевский, но несмотря
на это, бедная женщина увядала на глазах. Каждый день к ней приходил мой знакомый, ассистент доктора Резника, и делал больной уколы. Ассистент, — его
имя я сейчас уже забыл, помню только, что он был невероятно высок, — если видел, что я нахожусь дома, всегда заходил к нам.
Однажды утром он пришел к нам, когда мы с матерью пили чай. Мы пригласили его к столу, и в ходе разговора я, среди прочего, поинтересовался здоровьем
соседки.
— Она очень сильно болеет. Типичный случай скоротечной чахотки. Еще немного, и с ней все будет кончено, — ответил он.
Пока ассистент пил чай, к нам зашла свекровь больной женщины и попросила у моей матери разрешения нарвать у нас в саду розовых шипов. Со слезами на
глазах она рассказала нам, что этой ночью во сне больной явилась Мариам-ана — так татары зовут Деву Марию — и велела нарвать розовых шипов, отварить
их в молоке и выпить. И вот теперь наша соседка, чтобы хоть как-нибудь утешить умирающую женщину, решила выполнить ее просьбу. Услышав это, ассистент
не смог удержаться от смеха. Моя мать, разумеется, позволила соседке нарвать розовых шипов и даже пошла в сад ей помогать. Когда ассистент ушел, в сад
отправился и я.
Каково же было мое удивление, когда на следующее утро, по пути на базар, увидел только вчера лежащую без движения женщину, возвращающейся вместе
с нашей соседкой, своей свекровью, из армянской церкви Сев-Джиам, где находилась чудотворная икона Девы Марии. А спустя неделю она уже мыла окна. Кстати,
.доктор Резник объяснил явное чудо словами, что и такое, мол, в медицине случается.
Эти неоспоримые факты, которые я лично могу засвидетельствовать, а также множество других, о которых я слышал во время своих поисков, указывали мне
на существование неких сверхъестественных сил и не находили себе объяснений ни в сфере так называемого здравого смысла, ни в точных науках, с которыми
я к тому времени, кстати сказать, серьезно ознакомился, и которые начисто отрицали саму идею сверхъестественного.
Подобное противоречие в сознании не просто не давало мне покоя, оно постоянно росло по мере того, как доводы с обеих сторон становились все более и
более убедительными. И тем не менее я продолжил свои искания, надеясь, что когда-нибудь, где-нибудь мне удастся найти истинный ответ на мучающие меня
вопросы.
Эчмиадзин, или, как его еще называли, Вагар-шапат, для каждого армянина такой же святой город, как для мусульман Мекка или для христианина Иерусалим.
Здесь, в центре армянской культуры, находится резиденция католикоса всех армян.
Ежегодно в Эчмиадзине проводится большой религиозный праздник, на который стекаются тысячи паломников не только со всей Армении, но и со всего мира.
За неделю до начала торжеств все дороги, ведущие в Эчмиадзин, заполняются паломниками, идущими пешком, едущими на телегах, верхом на лошадях или мулах.
Я в компании с другими паломниками шел пешком от самого Александрополя, а пожитки мои ехали на телеге, в которой на праздник двигались молокане.
В Эчмиадзине, я, как это было принято, сразу же посетил святые места города, и только после этого стал искать себе жилье. Однако это оказалось невозможным,
все постоялые дворы (гостиниц в то время в Эчмиадзине не существовало) были забиты, поэтому я решил сделать так, как поступали многие паломники, а именно:
пристроиться на ночлег за городом, под какой-нибудь телегой. Но время было еще раннее, и я мог выполнить поручение родителей Погосяна, то есть найти его
и вручить посылку.
Жил он неподалеку от центрального постоялого двора, в доме дальнего своего родственника, архимандрита Суреняна. Когда я пришел к Погосяну, он оказался
дома. Он был моего возраста, темноволосый, среднего роста, с небольшими усами. Очень печальные глаза, иногда, правда, загоравшиеся ярким внутренним
огнем. Правый глаз Погосяна пересекал едва заметный шрам. В то время он показался мне очень хилым и застенчивым.
Он расспросил меня о своих родителях и, узнав в ходе разговора, что мне не удалось найти жилье, практически сразу предложил мне поселиться на несколько
дней у него в комнате.
Я, конечно, согласился, тут же отправился за своими манатками и вскоре вернулся. Не успел я вечером, с помощью Погосяна, приготовить себе постель,
как нас позвали на ужин к архимандриту Суреняну, который, любезно поприветствовав меня, начал расспрашивать о родителях Погосяна и о жизни в Александрополе.
После ужина мы с Погосяном отправились побродить по городу, посмотреть на святые места. Нужно сказать, что во время торжественного празднества Эчмиадзин
не утихал ни на минуту ни днем, ни ночью, и все это время асхани и кофейни были открыты.
И этот вечер, и все последующие дни мы провели вместе с Погосяном. Он водил меня по всему городу, так как знал здесь все ходы и выходы. Мы побывали
в тех святых местах, куда простым паломникам доступ был запрещен, и даже посетили Канзаран, где хранятся сокровища Эчмиадаина и куда редко пускали посторонних.
Во время наших разговоров стало понятно, что нас волнуют одни и те же вопросы, и мы делились размышлениями и фактами. Постепенно наши беседы становились
все задушевнее, и вскоре между нами возникла дружба.
Погосян заканчивал учебу в Богословской семинарии, до получения сана ему оставалось всего два года, однако его внутреннее состояние никак этому не
соответствовало. Несмотря на то, что Погосян был искренне верующим человеком, он тем не менее жестко критиковал свое окружение и испытывал отвращение
к жизни среди священников, чей образ жизни не совпадал с его личными идеалами.
После того как мы подружились, он много рассказывал мне о невидимой, скрытой стороне жизни священников в Эчмиадзине; он внутренне страдал и смущался
от одной только мысли, что и ему придется жить в этой среде.
После торжеств я остался в Эчмиадзине еще на три недели, которые провел в том же доме, где жил Погосян, у архимандрита Суреняна, и, таким образом имел
возможность еще не раз поговорить и с ним самим, и с монахами, с которыми он позднее меня познакомил, о предметах, сильно меня волновавших.
Но и во время моего пребывания в Эчмиадзине я не нашел того, что искал, и, поняв, наконец, что и не найду, чувствуя глубокое внутреннее разочарование,
уехал домой.
С Погосяном мы расстались добрыми друзьями. Мы пообещали писать друг другу письма и делиться наблюдениями по вопросам, которые нас обоих интересовали.
Погожим днем два года спустя Погосян приехал в Тифлис и остался у меня погостить.
К тому времени он уже закончил семинарию и гостил в Карее у своих родителей. Теперь, чтобы получить приход, ему оставалось только жениться. Родители
нашли ему невесту, но сам Погосян находился в состоянии полной растерянности и не знал, что делать. Он целыми днями проводил за чтением книг, собранных
в моей небольшой библиотеке, а вечерами, когда я возвращался домой с работы, — я в ту пору работал кочегаром на тифлисской железнодорожной станции, мы
отправлялись в Муш-таид, гуляли по пустынным тропинкам и все разговаривали и разговаривали.
Однажды, во время беседы в Муштаиде, я в шутку предложил Погосяну устроиться, как и я, работать на железнодорожную станцию и был крайне удивлен, когда
на следующее утро он заставил меня взять его с собой и найти ему подходящее место. Я не стал его переубеждать, а, дав ему записку, отослал к моему хорошему
другу, инженеру Ярослеву, который, в свою очередь, дал Погосяну рекомендательное письмо к начальнику станции, и тот назначил его помощником слесаря.
Подошел октябрь. Мы работали, беседовали на отвлеченные темы. Мысли о возвращении домой Погосяна не посещали.
Однажды в доме Ярослева я познакомился с другим инженером, Васильевым, который приехал на Кавказ исследовать путь предполагаемой прокладки железной
дороги между Тифлисом и Кар-сом. После этого мы встречались еще не раз, и однажды Васильев предложил мне отправиться вместе с ним — мастером и переводчиком.
Жалованье очень соблазнительное, почти в четыре раза больше, чем я тогда получал на станции. Я же очень уставал от работы кочегара, которая к тому же
мешала моему основному занятию, и принял предложение, поскольку считал, что свободного времени у меня будет много. Я предложил поехать со мной и Погосяну,
но ему нравилось работать слесарем и он отказался.
Три месяца я путешествовал с инженером по узким долинам между Тифлисом и Караклисом и умудрился заработать значительную сумму, поскольку кроме официального
жалованья имел несколько неофициальных источников дохода.
Заранее зная, через какие деревушки и городки пройдет ветка, я отправлял туда, к кому-нибудь из влиятельных людей, своего человека с предложением
«поспособствовать» тому, чтобы через это местечко прошла железная дорога. В большинстве случаев моя «помощь» принималась с благодарностью, и я «за труды»
получал вознаграждение, иногда в виде очень существенной суммы.
А тем временем Погосян не только совершенствовался в ремесле, но и много читал. Совсем недавно он заинтересовался древней армянской литературой,
многочисленные книги по которой покупал у тех же книготорговцев, что и я.
К этому времени и я, и Погосян пришли к одному и тому же заключению, что было в древности
«нечто», известное людям, но теперь же знания эти оказались утерянными. Не надеясь найти ключ к этим знаниям ни в современной точной науке, ни в беседах
с людьми, мы целиком и полностью обратились к древней литературе.
Нам удалось по случаю купить целое собрание древних армянских книг; мы с Погосяном заинтересовались ими и решили отправиться в Александрополь в поисках
тихого местечка, где собирались заняться их изучением.
Приехав в Александрополь, мы избрали себе местом обитания развалины древней столицы Армении, Ани, находившейся в тридцати километрах от Александрополя,
построили себе среди камней хижину, где и обосновались. Еду мы покупали или у пастухов, или в небольшой деревушке, расположенной по соседству с развалинами.
Ани стал столицей царей армянской династии Багратидов в 962 году. В 1046 году Ани, как его уже тогда называли, Город тысячи церквей, был завоеван
Византией. Позднее он был захвачен турками-сельджуками. В период между 1125 — 1209 годами он пять раз становился добычей Грузии, в 1239 году был захвачен
татаро-монголами, а 1313 году был уничтожен землетрясением.
Среди прочего там есть развалины Патриаршей церкви, возведенной в 1010 году, а также останки двух церквей так же постройки одиннадцатого века, и одной
церкви, построенной примерно в 1215 году.
Здесь я не могу обойти молчанием один факт, который, по моему мнению, может представлять интерес для некоторых читателей, а именно: единственное,
и, надеюсь, последнее, что я смог почерпнуть из официально признанных земных источников, это процитированные мной выше сведения о древней столице Армении,
Ани. Иначе говоря, перед вами — первый случай, когда я в процессе своей работы над этой книгой обратился к энциклопедии.
В отношении Ани до сих пор бытует одна интересная легенда, объясняющая, почему он, много лет называвшийся Городом тысячи церквей, стал вдруг
называться Городом тысячи и одной церкви.
Вот эта легенда:
Однажды жена одного пастуха пожаловалась мужу на недостойное поведение прихожан в церквях. Она сказала, что ни в одной из церквей она не может найти
тихого уголка, чтобы помолиться, и что в какой бы храм она ни пошла, везде только шум и гомон, как в улье. И тогда пастух, вняв праведному негодованию
жены, построил для нее церковь.
В старину под словом «пастух» обозначался не наемный рабочий, а владелец стада, а иногда и нескольких стад. Нередко пастухи были очень состоятельными
людьми.
Закончив строительство, пастух назвал церковь «Храмом благочестивой жены пастуха», а Ани с тех пор стал называться Городом тысячи и одной церкви. Как
свидетельствуют некоторые источники, в городе и до постройки пастухом церкви уже было более тысячи церквей, правда, недавние раскопки показывают, что
легенда о пастухе и его набожной супруге имеет право на существование.
Живя среди развалин и проводя дни за чтением и изучением истории, мы иногда, для разнообразия и в надежде найти что-нибудь занимались раскопками в
подземных переходах Ани.
Однажды, раскапывая один из подземных переходов, мы с Погосяном наткнулись на новый пласт земли и, раскапывая дальше, нашли другой, скрытый, переход,
очень узкий, заваленный с другого конца камнями. После того как мы убрали камни, перед нами оказалась небольшая комната с осыпавшимися от времени арками.
Все указывало на то, что в древности это была монашеская келья. В келье не было ничего, кроме черепков, клочьев истлевшей шерсти, полусгнивших частей
какой-то мебели, и только в некоем подобии ниши мы обнаружили свиток с пергаментами.
Некоторые пергаменты превратились в пыль, другие можно было кое-как прочитать. С величайшей осторожностью мы вынесли их наверх и попытались расшифровать.
Они были написаны на языке, очень похожем на армянский, но совершенно нам непонятном. И я, и тем более Погосян хорошо знали армянский язык, и тем не
менее мы никак не могли разобрать письмена: язык, на котором они были написаны, очень отличался от сегодняшнего.
Находка настолько заинтересовала нас, что мы, бросив все, в тот же день вернулись в Александро-поль, где несколько дней и ночей провели за расшифровкой
письмен. В конце концов, после неимоверных трудностей и многочисленных консультаций со специалистами, нам удалось выяснить, что пергаменты были всего-навсего
письмами, отправленными одним монахом другому, некоему отцу Арему.
Одно из писем, где пишущий сообщал об известных ему таинственных событиях, особенно заинтересовало нас. И хотя этот пергамент был больше остальных
изъеден временем и о значении некоторых слов в нем мы могли только догадываться, мы восстановили письмо" целиком.
Нас больше всего заинтересовало не начало письма, а его конец. Начиналось оно с длинных приветствий, потом шло перечисление обычных незначительных
событий монастырской жизни, где, как можно было догадаться, некогда жил отец Арем.
Наше внимание привлек один из абзацев в самом конце письма:
«Нашему достопочтенному отцу Телванту удалось, в конце концов, узнать правду о братстве Сармунг. Их эрнос (сообщество) действительно проживал недалеко
от города Сирануш, и пятьдесят лет назад, вскоре после переселения людей, они тоже переселились и обосновались в долине Изрумин, в трех дня пути от Нивсси...».
После этого абзаца в письме снова говорилось о простых, обыденных монастырских делах.
Больше всего нас удивило само слово «сармунг», на которое мы неоднократно натыкались, читая книгу под названием Мерхават. «Сармунг» было названием
известной эзотерической школы, которая, согласно традиции, образовалась в Вавилоне в 2500 году до Рождества Христова и которая, как предполагают, просуществовала
где-то в Месопотамии до шестого или седьмого века нашей эры, однако сведений о ее дальнейшей судьбе мы нигде не могли найти.
Эта школа, как свидетельствовали источники, обладала громадными знаниями, содержащими разгадки ко многим таинственным явлениям и понятиям.
Мы с Погосяном часто разговаривали об этой школе и мечтали когда-нибудь найти о ней подлинные документы, и вот теперь мы увидели сообщение о ней
в старинном пергаменте. Неудивительно, что мы были очень взволнованы прочитанным.
Но в пергаменте об этой эзотерической школе не было ничего, кроме упоминания. Мы не узнали из пергамента ничего нового; вопросы о том, когда и как
возникла школа, где она существовала и существует ли она сейчас, так и остались без ответа.
После нескольких дней утомительных поисков нам удалось установить лишь немногое:
Примерно в шестом или седьмом веке потомки ассирийцев, айсоры, были уведены византийцами из Месопотамии в Персию, и, возможно, в этот период и было
написано письмо.
А когда мы смогли получить доказательства тому, что теперешний город Мосул, бывшая столица Найнавы, некогда назывался Нивсси, — а об этом городе говорилось
в пергаменте, — и что в наше время население города и его пригородов состоит в основном из айсоров, мы поняли, что, всего вероятнее, в письме говорится
именно о них.
Если бы такая школа в действительности существовала и в это время перебралась куда-то в другое место, то это могла быть только школа айсоров; и если
она где-нибудь и существует сейчас, то только в среде айсоров. Если же принять во внимание «три дня пути» от Мосула, о чем говорилось в письме, то, выходит,
что располагаться эта школа должна сейчас где-нибудь между Курдистаном и Урмией, то есть отыскать ее не так уж и трудно. Мы решили отправиться на поиски
школы, во что бы то ни стало ее найти и вступить в нее.
Айсоры, которые, как я уже говорил, происходят от ассирийцев, рассеяны по всей земле. Много их живет в Закавказье, на северо-западе Персии и в восточной
части Турции. Большинство айсоров придерживается несторианства, то есть не признают божественности Христа. Небольшая часть айсоров — яковиты, марониты,
католики, грегорианцы. Есть среди айсоров и езиды, или дьяволопоклонники, но их очень немного.
В последнее время к айсорам зачастили различные миссионеры, страстно желающие обратить их в свою веру, но нужно отдать должное айсорам: не многие
из них отказались от веры предков. Они придерживались новой веры лишь внешне, а нередко — и это стало уже притчей во языцех — извлекали из этого немалую
материальную выгоду. Несмотря на различия вероисповеданий, почти все айсоры подчиняются Ост-Индскому патриархату.
Живут айсоры преимущественно в небольших деревнях; несколько деревушек или регион составляют клан, управляет которым князь, или, как сами айсоры зовут
его, мелик. Все мелики подчиняются патриарху, власть которого передается по наследству, от дяди к племяннику. Первым же их патриархом, как говорят сами
айсоры, был Симон, брат Господа.
Следует отметить, что в последней войне айсоры, которыми, словно пешками, попеременно играли то англичане,
то русские, сильно пострадали, потеряв почти половину своей численности от мстительных курдов и персов; оставшиеся же в живых должны благодарить за свое
спасение американского консула доктора И. и его жену. Айсоры, особенно те, кто живет в Америке, — а их там немало, — по моему глубокому убеждению, если
доктор И. жив, обязаны поставить у дверей его дома почетный ассирийский караул, а если же он умер, то немедленно установить ему на родине бронзовый монумент.
В тот самый год, когда мы решили отправиться в экспедицию, среди армян возникло мощное националистическое движение. У всех на устах были имена национальных
героев, боровшихся за свободу; особенно же часто упоминалось имя молодого Андроника, ставшего позднее национальным героем.
Везде, где жили армяне, — в Турции, в Персии, а также в России, — они создавали различные партии и общины; попытки к объединению делались даже там,
где фракции раздирали склоки и дрязги. Короче говоря, происходил политический взрыв, такой же, какой время от времени происходит в самой Армении, с обычной
чередой последствий.
Однажды рано утром — это было в Александро-поле — я, как обычно, шел к реке Арпачей купаться. На полпути, в местечке, называемом Каракули, меня догнал
Погосян, вконец запыхавшийся, и сообщил, что вчера, разговаривая со священником 3., узнал, что Армянский комитет хочет выбрать добровольцев из числа
членов партии, чтобы послать их со специальной миссией в Моуш.
«Когда я вернулся домой, — продолжал Погосян, — мне вдруг пришла в голову мысль, что мы с тобой могли бы воспользоваться этой возможностью в своих
целях, то есть попытаться таким образом найти следы братства Сармунг. Вот почему я встал ни свет ни заря и примчался сюда, думая, что смогу перехватить
тебя по дороге...»
Я перебил его, сказав, что, во-первых, мы не члены партии, а во-вторых...
Не дав мне договорить, Погосян сказал, что уже все обдумал и знает, как все можно устроить, и что все, что ему нужно, так это знать, согласен ли я
с его планом или нет.
Я ответил, что во что бы то ни стало хочу добраться до той долины, которая раньше называлась Изрумин, и что мне совершенно безразлично, как я туда
доберусь — хоть у черта на горбу, хоть под ручку со священником Влаковым. (Погосян знал, что я ненавидел этого самого Влакова лютой ненавистью и за версту
обходил те места, где мог бы с ним столкнуться.)
«Если ты говоришь, что можешь все устроить, — устраивай. Делай что хочешь, смотри сам по обстоятельствам, а я заранее со всем согласен. Главное,
чтобы в конце концов я добрался туда, куда надо!»
Я не знаю, как Погосян все устроил, с кем и о чем он там договаривался, но результатом всех его усилий стало то, что спустя несколько дней, имея значительную
сумму в русских, турецких и персидских деньгах, с громадной связкой рекомендательных писем к людям, живущим в разных местах нашего предполагаемого маршрута,
мы отправились из Александрополя по направлению к Кагхи-шаму.
Через две недели мы прибыли к берегам реки Араке, естественной границе между Россией и Турцией, и пересекли ее с помощью нескольких курдов, которых
заранее послали нас встречать. Тогда нам казалось, что мы, наконец-то, преодолели самую трудную часть пути и что теперь-то все пойдет гладко, без сучка
и задоринки.
Большую часть пути мы преодолевали пешком, останавливаясь на ночлег или у пастухов, или в деревнях у людей, которых нам рекомендовали в предыдущих
деревнях, или у тех, к кому у нас имелись рекомендательные письма из Александрополя.
Должен признаться, что хотя у нас были определенные обязательства и поручения, которые мы по мере наших сил старались выполнять, мы никогда не забывали
об истинной цели нашего путешествия и шли к ней, хотя путь туда не всегда совпадал с маршрутом, указанным нам в Александрополе. В таких случаях мы не
задумываясь выкидывали письма, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести.
Перейдя русскую границу, мы решили двинуться в сторону горы Эгридаг, и хотя путь туда был самым трудным из всех выбранных, он давал нам возможность
избежать нежелательных встреч с бандами курдов и отдельными турецкими отрядами, преследовавшими армян. Перейдя через перевал, мы повернули на юг, к Вану,
оставив справа от себя место, откуда берут свое начало великие реки Тигр и Евфрат.
Во время своего путешествия мы пережили сотни приключений; все я не стану описывать, расскажу лишь об одном, которое никак не могу обойти молчанием.
Хотя случилось оно много лет назад, я до сих пор не могу вспоминать о нем без смеха, но одновременно испытываю те же чувства, что и тогда: инстинктивный
страх и одновременно ощущение неминуемой гибели.
Много раз после этого случая мне приходилось оказываться в критических ситуациях. К примеру, меня неоднократно окружали толпы врагов, однажды я перешел
дорогу туркестанскому тигру, несколько раз меня буквально держали на мушке, но никогда мне не было страшно так, как тогда, хотя теперь, много лет спустя,
это может показаться просто смешным.
Мы с Погосяном неторопливо брели по дороге. Погосян шел, размахивая палкой, и мурлыкал какой-то марш. Вдруг, откуда ни возьмись, перед нами появилась
собака, затем другая, потом еще одна, еще, еще и еще, и когда их набралось штук пятнадцать, они залаяли на нас. И тут Погосян совершил опрометчивый поступок:
он схватил камень, швырнул в собак, и те разом на нас набросились.
Это были курдские пастушьи собаки, очень злобные, они в минуту разорвали бы нас на куски, если бы я, схватив Погосяна, не посадил его рядом с собой
на землю. Увидев, что мы сидим, собаки перестали бросаться на нас и прекратили лаять; они тоже расселись вокруг.
Прошло некоторое время, прежде чем мы пришли в себя. Оценив ситуацию, мы рассмеялись. Пока сидели мы, сидели и собаки, мирно на нас поглядывая. Мы
бросили им несколько кусков хлеба, который они с удовольствием съели и даже в благодарность помахали нам хвостами. Но как только мы, убедившись в их
дружелюбии, попытались встать — лучше бы мы этого не делали — собаки тут же вскочили и, оскалив зубы, приготовились прыгнуть на нас, и мы снова сели.
Когда мы попытались подняться еще раз, собаки ощетинились так, что в третий раз мы решили не рисковать.
Так, молча, практически не шевелясь, мы просидели часа три. Не знаю, сколько бы мы еще высидели, если бы неподалеку не появилась курдская девочка
с мулом, собиравшая в поле кизяк.
Мы замахали ей и, наконец, привлекли ее внимание. Она подошла к нам поближе, поняла, в какую беду мы попали, и побежала за пастухами, которым принадлежали
собаки. По счастью, те были совсем недалеко, за соседним холмом. Пастухи пришли и отозвали собак, но подняться мы решились, только когда они все отошли
на почтительное расстояние, потому что хорошо видели, как, уходя, собаки то и дело оборачивались, злобно поглядывая на нас.
Как показало дальнейшее путешествие, мы были очень наивными людьми, полагая, что с пересечением русско-турецкой границы, реки Араке, оставили основные
трудности позади. На самом деле именно с этого момента все трудности только начались.
Самой большой из них оказалось то, что после пересечения границы перейдя Эгридаг, мы не могли выдавать себя за айсоров, что успешно делали до того
происшествия с собаками, так как вся эта местность была густо населена настоящими айсорами. Путешествовать армянам здесь, где каждый народ считал их врагами
и преследовал, было очень небезопасно. Одинаково небезопасно было путешествовать и под видом турок или персов. Предпочтительней было бы нам выдавать
себя за русских или евреев, но ни на тех, ни на других мы с Погосяном не походили.
И вообще опасно было в то время путешествовать, скрывая свою национальность. Это занятие требовало крайней осторожности, так как при обнаружении
подвоха обманщику грозили крупные неприятности. Местные жители не слишком церемонились с инородцами, пытавшимися пробраться в их среду. Например, как
нам к тому времени стало известно из достоверных источников, айсоры содрали живьем кожу с нескольких англичан за попытку сделать копии с древних памятников.
После долгих раздумий мы пришли к решению выдавать себя за кавказских татар. Кое-как мы соответствующим образом изменили одежду и продолжили путь.
Ровно через два месяца после перехода через Араке мы подошли к городку 3., после которого нам следовало сделать переход в направлении Сирии. Во время
этого перехода, не доходя до знаменитого водопада К., нам нужно было свернуть и пойти по направлению к Курдистану: по этой дороге, как мы предполагали,
находилось место, представлявшее цель нашего путешествия, и которое мы надеялись отыскать.
В дальнейших наших странствиях, поскольку к тому времени мы уже совершенно приспособились к окружающим условиям, все шло относительно гладко, во всяком
случае выполнению наших намерений и планов помешала только одна неожиданная случайность.
Однажды мы, сидя у дороги, ели хлеб и тарех.
Внезапно Погосян, страшно закричав, вскочил, и я увидел, как с того места, где он сидел, стремительно убегает большая желтая фаланга. Я сразу понял
причину его крика и, вскочив, убил фалангу, а затем бросился к Погосяну. Фаланга укусила его в ногу. Я знал, что укус этого насекомого, (фаланга — это
разновидность тарантула), часто бывает смертельным, поэтому я тут же сорвал с Погосяна брюки, собираясь высосать яд из раны. Но увидев, что фаланга
укусила Погосяна в мякоть, и, зная, что высасывать яд из такой раны очень опасно, — малейшая царапина во рту, и я сам могу отравиться, — я выбрал наименьшее
зло для нас обоих: схватил свой нож и вырезал из икры Погосяна кусок плоти, правда, в спешке, кажется, отхватил слишком много. Избегнув, таким образом,
опасности смертельного отравления, я немного успокоился, промыл рану и как мог перевязал ее. Рана была большой, Погосян потерял много крови, и, опасаясь
возможных осложнений, мы посчитали невозможным продолжать наш путь. Стали решать, как поступить дальше. Мы обсудили создавшееся положение и решили провести
эту ночь здесь же, а утром как-нибудь добраться до города Н., до которого оставалось тридцать километров, и где жил один армянский священник, к которому
у нас было письмо. Первоначально мы не собирались туда идти, поскольку этот город лежал в стороне от нужного нам маршрута.
Назавтра с помощью старого курда, проезжавшего мимо нас и оказавшегося человеком вполне дружелюбным, я нанял в небольшой, расположенной неподалеку
деревушке телегу, запряженную двумя быками, в которой обычно перевозился навоз, погрузил в нее Погосяна, и отправился по направлению к Н. До города
было совсем близко, но ехали мы туда почти сорок восемь часов, поскольку каждые четыре часа нам приходилось останавливаться и кормить быков. Наконец
мы приехали в город Н. и направились прямиком к рекомендованному нам армянскому священнику, к которому у нас было письмо с поручением. Принял он нас в
высшей степени дружелюбно, а когда узнал о том, что произошло с Погосяном, то немедленно предложил ему комнату в своем доме. Мы с радостью приняли его
предложение.
Еще по дороге в город температура у Погосяна начала подниматься. На третий день она спала, но начала гноиться рана. Потребовался уход и, таким образом,
мы пользовались гостеприимством священника почти целый месяц.
Мы часто разговаривали со священником о том о сем, и постепенно между нами установились очень теплые отношения. Однажды во время очередной беседы он
рассказал мне, между прочим, о некоем предмете, а также историю, связанную с этим предметом. Это был древний пергамент, с рисунком, напоминающим какую-то
карту. Он находился долгое время в его семье и передавался по наследству. Приобрел его когда-то прадед священника.
«В позапрошлом году, — рассказывал мне священник, — ко мне пришел один незнакомец и, спросив, не продам ли я ему этот пергамент, немедленно предложил
мне за него двести турецких фунтов. Хотя сумма была значительной, я не продал пергамент, поскольку и в деньгах-то не особенно нуждался, а главное — не
хотелось расставаться с вещью, которая мне очень дорога как память. Как оказалось, этот незнакомец остановился у нашего бея. На следующий день ко мне
пришли слуги бея и от лица гостя предложили за пергамент пятьсот фунтов.
Должен сказать, что с того момента, как странный незнакомец покинул мой дом, мне в голову полезли всякие мысли. Прежде всего, мне показалось подозрительным
то, что человек преодолевает значительный путь только для того, чтобы завладеть пергаментом. Второе — каким малопонятным образом он узнал, что этот пергамент
находится именно у меня? Но особенно подозрительным показался мне сам интерес, с которым незнакомец смотрел на старинный документ. Обдумав все это,
я пришел к следующему заключению: пергамент представляет собой большую ценность. Поэтому даже когда мне было предложено пятьсот фунтов — сумма довольно
соблазнительная — я и тогда решил проявить осторожность и снова отказался продавать пергамент.
В этот же день, вечером, незнакомец снова явился ко мне, на этот раз в сопровождении самого бея.
Он опять предложил мне за пергамент пятьсот фунтов, но я наотрез отказался его продавать. Поскольку он был с беем, я пригласил их в дом как дорогих
гостей. Они прошли, и мы немного посидели за чашкой кофе, толкуя о всякой всячине. В процессе разговора выяснилось, что мой гость — русский князь. Он
сказал мне, между прочим, что интересуется древностями, и что этот пергамент очень подошел бы к его коллекции, и что, являясь знатоком, он предлагает
мне сумму, которая выше истинной цены пергамента. Однако платить больше он не собирается, так как это было бы глупо, поэтому очень сожалеет о том, что
я отказываюсь его продавать.
Бей, слушавший наш разговор, постепенно заинтересовался пергаментом и выразил желание посмотреть на него. Когда я его принес, то бей изумился, поскольку
никак не мог понять, почему русский князь собирался платить такие большие деньги за простую бумажку. Тут князь попросил моего разрешения сделать с пергамента
копию. Теперь я даже не знал, что ему ответить, так как в душе, честно говоря, очень сожалел, что потерял хорошего покупателя. Затем князь предложил
мне за копию двести фунтов, и я счел невежливым торговаться, поскольку, по моему мнению, князь предлагал мне деньги совсем ни за что. Не раздумывая,
я согласился на предложение князя, убедив себя, что в любом случае пергамент остается у меня, и я, если возникнет желание, всегда смогу его продать.
На следующее утро князь снова пришел ко мне. Мы развернули пергамент на столе. Князь добавил в принесенный с собой гипс воды, затем покрыл пергамент
каким-то маслом и приложил к нему гипс. Подержав его так несколько минут, князь завернул гипс в кусок ткани, которую я дал ему, заплатил мне двести фунтов
и ушел. Вот так Господь ни за что послал мне двести фунтов. А пергамент и по сию пору находится у меня!»
История священника меня заинтересовала, и я попросил его, будто бы из простого любопытства, показать и мне предмет, за который ему предлагали такие
большие деньги. Священник подошел к сундуку и вытащил оттуда пергаментный свиток. Когда он развернул его на столе, я сначала ничего не понял, но приглядевшись
в пергамент повнимательнее... Боже мой! Никогда не забуду того чувства, что я испытал в это мгновение.
Меня охватила дрожь, казавшаяся тем сильнее, что я изо всех сил внутренне пытался не выдавать своего волнения, ибо я увидел именно то, о чем беспрестанно
думал много бессонных ночей.
Передо мной лежала карта «до-пескового Египта».
Мне стоило громадных усилий, сохраняя спокойствие, с безразличным видом разглядывать карту и в это время болтать о каких-то пустяках.
Священник свернул пергамент и снова уложил его в сундук. Я не мог Заплатить за копию пергамента двести фунтов, как это сделал русский князь, тем не
менее карта была нужна мне не меньше, чем ему. Поэтому я, здесь же, не сходя с места, решил, во что бы то ни стало сделать с нее копию и тут же начал
думать, как это осуществить.
К тому времени Погосян настолько поправился, что мы выводили его подышать свежим воздухом на террасу, где он долго сидел, греясь на солнышке. На следующий
день я попросил его сразу сказать мне, когда священник отправится из дома по своим делам, и, как только Погосян сообщил мне, что священник вышел, прокрался
в его комнату со связкой ключей и попробовал открыть его фамильный сундук. Сразу запомнить форму ключа мне не удалось, более или менее подошел только
один ключ, которым я, после многих опиловок, и открыл сундук.
Однажды вечером, за два дня до нашего отъезда, пока священника не было дома, я снова прокрался в его комнату и вытащил пергамент. Я принес его в нашу
комнату, и мы с Погосяном кропотливо, деталь за деталью, всю ночь переносили карту на промасленную бумагу, которой накрыли пергамент. На следующий день
я положил пергамент на место.
С того времени, как к нам попало это сокровище, многообещающее, полное таинственности, надежно спрятанное в подкладке моей одежды и аккуратно зашитое,
я почувствовал, что все мои прежние интересы и намерения испарились. Во мне поднималась неуемное желание любой ценой и как можно быстрее достичь тех
мест, где я наконец-то с помощью нашего сокровища смог бы наконец утолить ту жажду знаний, что так долго червем грызла меня, не давая покоя.
Злоупотребив таким образом — хотя и совершенно оправданно — гостеприимством нашего армянского, священника, я обговорил все с еще не- совсем выздоровевшим
Погосяном. Я уговорил его пойти на жертвы и взять из нашего скудного бюджета сумму, необходимую на покупку хороших местных ездовых лошадок, двух из тех,
что мы уже заметили здесь и чьей особенной, быстрой иноходью не раз восхищались, и как можно скорей отправиться в направлении к Сирии.
Иноходь местных лошадей, действительно, такая мягкая, что даже при скачке со скоростью полета большой птицы с бокалом воды в руках не прольешь ни
капли.
Не стану описывать вам ни все перипетии нашего путешествия, ни те непредвиденные обстоятельства, из-за которых нам часто приходилось отклоняться
от маршрута. Скажу только, что ровно через четыре месяца после того, как мы покинули гостеприимный дом нашего армянского священника, мы достигли города
Смирны, где вечером с нами приключилось событие, оказавшееся поворотным в дальнейшей судьбе Погосяна.
В тот вечер мы решили отчасти вознаградить себя за все те лишения и трудности, что мы претерпели за время своего долгого пути, и зашли в небольшой
греческий ресторанчик. Мы лениво потягивали знаменитое дузико и поедали всевозможные изысканные закуски, начиная с сушеной макрели и заканчивая подсоленным
горошком, тарелки с которыми были расставлены перед нами.
В ресторанчике сидели группами посетители, в большинстве своем матросы с иностранных кораблей, стоявших на якоре в местной гавани. Вели они себя очень
шумно, и можно было заключить, что они уже успели посетить не одно питейное заведение, где «прилично нагрузились».
Между матросами различных национальностей, сидевшими за разными столами, время от времени возникали ссоры, которые заканчивались обычно шумными словесными
перепалками на особом жаргоне, состоявшем в основном из смеси греческих, итальянских и турецких слов, но затем внезапно все как взорвалось.
Не знаю, кто из них поджег порох, но вдруг из-за одного из столов разом вскочила большая группа матросов и, угрожающе крича и размахивая кулаками,
ринулась на другую группу, поменьше, расположившуюся недалеко от нашего столика. Те тоже вскочили, и не успели мы моргнуть глазом, как перед нами вовсю
шла потасовка.
Погосян и я, разогретые парами дузико, бросились на помощь меньшей группе. Мы не имели понятия, ни из-за чего вспыхнула ссора, ни тем более кто был
прав, а кто — виноват.
Когда остальные, находившиеся в ресторане, и военный патруль, которому случилось проходить мимо, разняли нас, оказалось, что все мы, участники потасовки,
получили повреждения: одному разбили нос, другой плевал кровью. Я был в середине, и мой левый глаз украсился здоровенным синяком.
Погосян ругался по-армянски, хрипел и все время жаловался на боль под пятым ребром.
Когда, как сказали бы матросы, шторм утих, мы с Погосяном, решив, что для одного вечера удовольствий нам выпало вполне достаточно — добрые матросы
безо всякой нашей на то просьбы развлекли нас, потащились домой спать.
Я бы не сказал, что по дороге домой мы были очень разговорчивыми — заплывший глаз у меня непроизвольно закрывался, а Погосян стонал и проклинал себя
за то, что встрял не в свое дело.
Па следующее утро, за завтраком, осмотрев себя и обсудив наше физическое состояние, а также раскритиковав наше вчерашнее идиотское поведение в ресторане,
мы решили не откладывать ранее запланированное нами путешествие в Египет, посчитав, что долгое путешествие по воде и свежий морской воздух залечат наши
раны. Поэтому мы, не мешкая, тут же отправились в порт узнать, не отправляется ли в ближайшее время в Александрию какой-нибудь корабль,
на котором мы могли бы уплыть.
Мы узнали, что в гавани стоит греческий парусник, который вскоре собирался отплывать в Александрию, и заторопились в отделение пароходной компании,.
которой принадлежал парусник, за необходимой информацией. У самой двери пароходной компании мы столкнулись с каким-то матросом, который, залопотав
что-то на ломаном турецком, с жаром бросился трясти нам руки.
Сначала мы не понимали, что он такое нам говорит, но потом нам стало ясно, что перед нами — один из английских матросов, которых мы защищали вчера.
Жестом попросив нас подождать, он куда-то исчез и спустя несколько минут вернулся в сопровождении трех своих товарищей, один из которых, как мы потом
узнали, был офицером. Все они тепло благодарили нас за все, что мы днем раньше для них сделали, а потом настояли на том, чтобы мы пошли с ними в греческий
ресторанчик выпить бокал дузико.
После трех бокалов дузико, этого драгоценного потомка благотворного древнегреческого мастихе, мы начали разговаривать уже свободнее и громче, благодаря
в основном унаследованной нами способности изъясняться на языке древнегреческой мимики и древнеримской жестикуляции, а также при помощи нескольких слов
из всех припортовых языков. Когда матросы узнали, что мы хотели бы как-нибудь добраться до Александрии, благоприятное воздействие драгоценного потомка
древнегреческого изобретения выразилось совсем уже в неожиданной для нас форме.
Матросы, словно забыв о нашем присутствии, принялись переговариваться между собой; нам же было совсем непонятно, ругаются ли они или шутят. Внезапно
двое из них, залпом допив свои бокалы, вскочили и умчались куда-то, а оставшиеся двое заботливыми голосами наперебой принялись уверять и заверять нас
в чем-то.
В конце концов, мы с Погосяном начали догадываться о происходящем и, как затем выяснилось, не ошиблись. Двое матросов отправились замолвить за нас
словечко в нужном месте и выбить для нас разрешение отплыть на их корабле сначала на Пирей, оттуда — на Сицилию, а оттуда — уже в Александрию, откуда
корабль, простояв две недели, отправится в Бомбей.
Сидеть нам пришлось довольно долго и, чтобы скрасить ожидание, мы, под аккомпанемент самых крепких слов всех знакомых нам языков, отдали должное великолепному
потомку мастихе.
И хотя ожидание благоприятных новостей сопровождалось столь приятным занятием, Погосян, которого продолжало мучить пятое ребро, в конце концов потерял
терпение и настоял на том, чтобы мы немедленно отправились домой. Свои слова он сопроводил Красноречивым намеком: сказал, что если мы в сейчас же не уйдем
из ресторанчика, то и другой мой глаз тоже может почернеть.
Помня, что Погосян еще не вполне оправился от укуса фаланги, я решил не возражать ему и, ничего не объясняя нашим случайным друзьям по употреблению
дузико, покорно встал и пошел за Погосяном.
Удивленные неожиданным и молчаливым уходом своих спасителей и собутыльников, матросы тоже поднялись и потянулись за нами. Шли мы далеко и долго.
Каждый из нас развлекался в пути как мог: один пел, другой — жестикулировал, словно что-то кому-то доказывая, третий насвистывал военный марш...
Как только мы пришли домой, Погосян сразу, даже не раздеваясь, лег. Я, отдав свою кровать старшему из матросов, просто растянулся на полу, предложив
остальным матросам сделйть то же самое.
Проснувшись вечером от страшной головной боли, собирая из обрывков воспоминаний все, что приключилось с нами накануне, я вспомнил, среди прочего, что
мы пришли домой не одни, а в компании с матросами, но когда я оглядел комнату, понял, что они ушли.
Я снова погрузился в сон и проснулся только от звона посуды и пения - Погосян готовил чай и, как он это делал каждое утро, напевал особую армянскую
утреннюю молитву: «Лусотсав лусн паре-ен нес авадам заир гентанеен». В то утро ни мне, ни Погосяну не хотелось чая, нам хотелось чего-нибудь кисленького.
Мы напились холодной воды и, не сговариваясь, снова отправились спать.
Мы были разбиты и подавлены. Кроме того, было такое ощущение, словно у меня во рту ночевали как минимум десяток казаков с лошадьми.
Так мы и лежали молча, думая каждый о своем, и вдруг дверь с шумом отворилась и в комнату ввалились три английских матроса. Один из них был с нами
прошлым днем, двух других мы видели впервые. Постоянно перебивая друг друга, они начали что-то нам объяснять. Задав им несколько вопросов и поломав голову
над ответами, мы, наконец, поняли, что матросы хотят, чтобы мы немедленно встали, оделись и отправились с ними на корабль, так как они получили разрешение
взять с собой дополнительно двух помощников.
Пока мы одевались, матросы продолжали весело — это было видно по их радостным лицам — разговаривать, затем они, к нашему удивлению, разом вскочили
и принялись упаковывать наши вещи. К тому времени, когда мы оделись, позвали устабаши караван-сарая и расплатились с ним, все наши пожитки были собраны,
и матросы, подхватив их, жестом пригласили нас следовать за ними.
Мы вышли на улицу и отправились в гавань. Там мы увидели маленькую лодку, которая очевидно ждала нас. Мы вошли в нее и примерно через полчаса — в
продолжение всего этого времени английские матросы беспрерывно пели — вступили на борт довольно большого военного корабля.
Мы сразу поняли, что нас там ждали, ибо стоило нам ступить на палубу, как какой-то матрос у трапа, взяв наши вещи, провел нас в маленькую каюту у
камбуза.
Наскоро устроившись в душноватом, но, как нам показалось, очень удобном уголке военного корабля, мы в сопровождении одного из матросов, которого
мы защищали в ресторане, отправились на верхнюю палубу. Мы не успели усесться на свернутый в кольцо канат, как нас тут же обступила почти вся команда
— от простых матросов до младших офицеров.
Все они, независимо от ранга, проявляли к нам дружеские чувства. Каждый старался подойти к нам, пожать руку и, понимая, что мы не знаем английского,
жестом и отдельными словами из известных языков, сказать что-нибудь явно приятное.
Во время этого оригинального разговора на многих языках один из матросов, сносно изъяснявшихся по-гречески, предложил всем нам учить каждый день
по крайней мере двадцать слов: нам — английских, а матросам — турецких.
Идея была встречена бурными аплодисментами, после чего двое матросов из тех, с кем мы уже успели подружиться, написали список из двадцати английских
слов, которые, по их мнению, мы должны были узнать первыми; мы же с Погосяном составили матросам список из двадцати турецких слов.
По мере того как приближался час отплытия и на борт начали подниматься старшие офицеры, матросы постепенно расходились по своим местам, а мы с Погосяном
принялись заучивать первые двадцать английских слов, написанных в греческой транскрипции.
Мы так увлеклись своим занятием — заучиванием и повторением незнакомых, странных для нашего уха слов, — что не заметили, как корабль вышел в открытое
море.
Мы прекратили свои занятия только когда к нам, переваливающейся походкой, покачиваясь в такт мерному ходу корабля, подошел какой-то матрос и, красноречивым
жестом показав, что пришло время ужинать, отвел нас в нашу каюту у камбуза.
Ужиная, мы обсудили с Погосяном положение дел и после консультации с тем самым матросом, умевшим изъясняться по-гречески, решили испросить разрешения
— каковое в тот же вечер и .получили — помочь команде. Я взял на себя обязанности чистить металлические части корабля, а Пого-сян — работать помощником
моториста.
Я не стану описывать события, выпавшие на нашу долю во время морского путешествия на военном корабле.
Прибыв в Александрию, я тепло распрощался с гостеприимными матросами и покинул корабль, горя желанием побыстрее добраться до Каира. Что касается Погосяна,
то он за время плавания очень сдружился с матросами, пришелся им по душе и изъявил желание и дальше остаться в команде помощником моториста. Мы договорились
не терять друг друга из виду.
Как я узнал позже, после моего отъезда Погосян, продолжив работать на корабле, приобрел склонность к механике и сдружился с несколькими матросами
и молодыми офицерами.
Из Александрии они отплыли в Бомбей, а оттуда, заходя во многие австралийские порты, направились в Англию. Там в Ливерпуле Погосян, под влиянием
своих новых друзей и с их же помощью, поступил в технический военно-морской институт, где не только приобрел знания в технике, но и в совершенстве овладел
английским. Через два года Погосян стал дипломированным инженером-механиком.
В заключение этой главы, посвященной другу моей юности, мне хотелось бы рассказать об одной в высшей степени странной черте Погосяна, об одной его
психической особенности, открывшейся в нем еще в детские годы и наиболее полно характеризующей его.
Погосян всегда был «при деле», он вечно был чем-то занят.
Он никогда не сидел, как говорится, сложа руки, он никогда не лежал с развлекательной, не дающей ничего не уму, ни сердцу, книгой в руках, что делали
многие из его товарищей. Если у него не было какой-либо определенной работы, Погосян либо ходил, размахивая руками и притоптывая ногами, отсчитывая секунды,
как метроном, либо стоял, разрабатывая пальцы.
Однажды я спросил его, зачем он, как дурак, впустую ходит, проделывая всякие пустые упражнения, вместо того чтобы лечь и полежать.
«Ты прав, — ответил он. — Сейчас за все мои манипуляции никто не заплатит, но в будущем — заплатят, либо ты сам, либо твои дети. А если серьезно,
то я делаю все это только потому, что люблю работать, но люблю не по натуре, — она у меня такая же ленивая, как у тебя и у всех других, и никогда ничего
не хочет делать, — а по здравому уму. Учти, — прибавил он, — что когда я говорю «я», то имею в виду, как ты должен понять, не всего себя целиком, а только
свой разум. Я люблю работать и поставил себе целью настойчивостью приучить всю мою природу любить работу. Более того, я совершенно убежден, что в мире
никакой осознанный труд не пропадает даром. Рано или поздно, но мне за него заплатят. Во-первых, я приучу свою природу не лениться, а во-вторых, обеспечу
себе безбедную старость. Как ты знаешь, на большое наследство мне рассчитывать не приходится. Того, что оставят мои родители, мне едва ли хватит до старости,
до того времени, когда я уже не смогу зарабатывать себе на жизнь. А еще я работаю потому, что единственное удовлетворение в жизни состоит в том, чтобы
работать не по принуждению, а сознательно. Вот что отличает человека от карабахского мула, который трудится день и ночь».
Его рационализм полностью оправдался, его подтвердила сама жизнь. Несмотря на то, что молодые годы — самые драгоценные для любого человека в смысле
обеспечения своей старости — он провел в бесполезных странствиях, никогда не заботясь о том, чтобы заработать денег на будущее; несмотря на то, что серьезным
делом Погосян начал заниматься только с 1908 года, сейчас он — один из самых богатых людей на Земле. И состояние он заработал себе честно, в этом не
может быть никаких сомнений.
Он был прав, когда говорил о том, что в мире никакой осознанный труд не пропадает даром. Он всегда работал сознательно, днем и ночью, как вол, всю
свою жизнь, при любых обстоятельствах и в любых условиях.
Дай ему, Господи, счастливого отдыха, ибо он его заслужил.
**************
После Погосяна самым замечательным из всех людей, встреченных мною за все мои подготовительные годы, был Абрам Елов, который вольно
или невольно, но послужил «животворящим фактором» для совершенного формирования моей индивидуальности.
Впервые я встретился с ним вскоре после того, как потерял всякую надежду узнать от современных людей что-нибудь действительно существенное относительно
тех вопросов, которые так долго и сильно занимали меня, и когда, после возвращения из Эчмиадзина в Тифлис, я погрузился в чтение древней литературы.
Я вернулся в Тифлис, главным образом, потому, что мог там получить любую нужную мне книгу. В этом городе иногда, в том числе и когда я в последний
раз останавливался там, не составляло труда найти любую редкую книгу на любом языке, а особенно на грузинском, армянском и арабском.
Приехав в Тифлис, я поселился в районе, называемом Дидубай, откуда почти каждый день ходил на Солдатский базар, на одну из улиц, идущую вдоль западной
части Александровских садов, туда, где располагалось большинство тифлисских книжных магазинов. Здесь же, на этой же улице, напротив постоянно действующих
книжных магазинов, сидели и книгоноши, разложив свой товар — книги и картины — прямо на земле. Особенно много книгонош было в базарные дни.
Среди последних был молодой айсор, который покупал, продавал или брал для продажи всевозможные книги. Это и был Абрашка Елов, как звали его тогда,
в дни его молодости, прожженный мошенник, способный любого обвести вокруг пальца, для меня же — незаменимый и верный друг.
Уже тогда это был ходячий каталог книг: Абрашка не только знал невероятное количество книг на всевозможных языках, но и даты, и место их публикации,
а также где их можно было достать.
Сначала я просто покупал у него книги, потом менял или возвращал уже прочитанные, а затем Абрашка начал помогать мне находить нужные книги. Вскоре
мы стали друзьями.
В то время Абрам Елов готовился к поступлению в школу кадетов и почти все свое свободное время готовился к экзаменам, и тем не менее он умудрялся
читать громадное количество книг по философии, которой в то время сильно увлекался.
Именно на почве его интереса к философским вопросам и возникла наша дружба. Позже мы частенько встречались с ним в Александровских садах или в Муштаиде
и много разговаривали на философские темы. Нередко мы рылись в грудах старых книг, а иногда, по базарным дням, я даже помогал ему торговать.
Дружба наша еще больше окрепла после такого случая.
По базарным дням недалеко от того места, где обычно торговал Елов, свой столик устанавливал один грек. Продавал он различные изделия из гипса: статуэтки,
бюсты известных личностей, фигурки Купидона и Психеи, пастушков и пастушек, а также всевозможные шкатулки самых разных размеров и форм — в виде кошечек,
собачек, поросят, яблок, груш и так далее — короче, всю ту дребедень, которой в то время было модно украшать столы, комоды, полочки и вообще всю мебель
в доме, куда их можно поставить.
Однажды, во время перерыва в торговле, Елов кивнул в направлении грека, сидящего в окружении гипсовых братин» и присущим ему тоном саркастически
заметил: «Вон, посмотри. Ведь кучу денег загребает на этой гадости. Говорят, ее лепит какой-то итальяшка, что недавно сюда приехал и живет в какой-то
убогой лачуге, такой же грязной, как и он сам; а эти идиоты, всякие там разносчики типа этого грека, набивают себе карманы за его счет, а также за счет
трудолюбивых дураков, покупающих этот ужас для украшения своих приду-рошньгх домов. А мы с тобой торчим здесь целый день как проклятые, мерзнем, мокнем,
и что по ту-чаем взамен? Засохшую кукурузную лепешку, которой нам с тобой хватает разве только для того, чтобы душа не рассталась с телом. А назавтра
мы опять тащимся сюда, и все эта проклятая тягомотина начинается снова».
Вскоре после этого случая я подошел к греку и в ходе разговора узнал, что изделия эти на самом деле изготавливает какой-то итальянец, и что свои секреты
он тщательно охраняет.
«А мы, — продолжил грек, — двенадцать розничных торговцев, едва успеваем поворачиваться — товар по всему Тифлису идет нарасхват».
Его рассказ и возмущение Елова взбудоражили меня, и тогда же я подумал о том, как бы выведать жилище итальянца, тем более что в то время я хотел начать
какое-нибудь свое дело или просто подзаработать себе на жизнь, так как исход от меня моих денег по стремительности напоминал бегство иудеев из Египта.
Прежде всего я разговорил грека-торговца, вызвав в нем, конечно же, намеренно, чувство патриотизма, после чего, продумав дальнейший план действий,
уговорил представить меня тому самому итальянцу и упросил его взять меня на работу. На мое счастье, оказалось, что совсем недавно он выгнал своего подмастерья
за то, что тот якобы крал у него инструмент, и нуждался в помощнике, в задачу которого входило лишь добавлять воду во время перемешивания гипса. Поскольку
я выразил готовность работать за любые деньги, итальянец тут же меня нанял.
В соответствии с планом, с самого первого дня я притворился полным дураком. Работал я за троих, в остальном же вел себя, как обычный придурок. За это
итальянец вскоре даже меня полюбил и перестал скрывать от меня секреты своей работы, так как посчитал меня безвредным дурачком, от которого, в отличие
от других, нет смысла что-нибудь таить.
Через две недели я точно знал, как изготавливаются изделия. Мой хозяин звал меня варить клей и так далее, в результате чего я постепенно проникал
в тонкости его ремесла, узнавал важные секреты работы. А они действительно имели большое значение, например: нужно было знать, сколько капель лимонного
сока добавить в растворенный гипс, чтобы поверхность изделия была гладкой и не имела пузырьков, в противном случае маленькие детали статуэтки — нос,
ухо и так далее — выходили бы с уродливыми кавернами. Очень важно также знать, в какой именно пропорции соединять клей, желатин и глицерин для изготовления
форм, здесь малейшая ошибка — нехватка одного или избыток другого — могла привести к непоправимым последствиям.
Одним словом, спустя полтора месяца на рынке появились изделия, сработанные мной и не уступавшие по качеству работам итальянца. К формам, которыми
пользовался итальянец, я добавил несколько своих, например, смеющиеся головки с отверстиями для карандашей. Я выпустил в продажу особые копилки, которые
назвал «инвалид в кровати» и которые раскупали сотнями. Пе знаю, был ли в Тифлисе хотя бы один дом, где бы не имелась копилка моего изготовления.
Чуть позже я нанял несколько рабочих и шесть молодых грузинок в качестве подмастерьев. Елов с огромным удовольствием помогал мне во всем и даже перестал
торговать книгами по будням. Одновременно мы продолжали нашу с ним работу — чтение книг и изучение философских вопросов.
Через несколько месяцев, когда у меня набралась приличная сумма денег, а организованная мной мастерская давала хорошую прибыль, я продал ее двум
евреям за хорошую цену. Поскольку мне нужно было освобождать занимаемые комнаты, смежные с мастерской, я переехал на Молоканскую улицу, находившуюся неподалеку
от железнодорожного вокзала, куда также переехал со своими книгами и Елов.
Он был невысок, грузноват и темноволос, с глазами, всегда горящими словно два уголька. Он был весь покрыт густыми волосами, с кустистыми бровями
и бородой, которая росла, казалось, от самого носа и полностью закрывала щеки; краснота щек тем не менее пробивалась сквозь нее.
Родился Елов в Турции, в районе Вана, кажется, в городе Битлисе, или где-то в его окрестностях, откуда его семья за четыре или пять лет до нашего
знакомства переехала в Россию. В Тифлисе, он поступил в первую, — так она тогда называлась, — гимназию, но вскоре, несмотря на то, что это учебное заведение
славилось простотой нравов и отсутствием всяких церемоний, Елов — за какие-то свои проделки или плохое поведение — даже там сделался невыносим и решением
педагогического совета был исключен. Вскоре после этого отец выгнал Елова из дома, и он начал жить так, как Бог на душу положит. Короче говоря, как рассказывал
сам Елов, он оказался черной овцой в своем семейном стаде. Его мать, однако, втайне от отца помогала ему, посылала кое-какие деньги.
К матери Елов питал самые нежные чувства, что проявлялось даже в самых малых вещах. К примеру, портрет матери висел в изголовье его кровати, и он никогда
не выходил из дому, не поцеловав его. Возвращаясь,- он всегда говорил: «Добрый день, матушка», или «Добрый вечер, матушка». Сейчас мне кажется, что
именно этим Елов нравился мне больше всего. Отца он тоже любил, но по-своему, считая его человеком жалким, пустым и упрямым.
Отец его был подрядчиком и считался человеком состоятельным. Тем не менее он пользовался большим уважением среди айсоров, очевидно, за то, что являлся,
хотя и по женской линии, потомком семьи Маршимуна, к которой некогда принадлежали айсорские цари и от которой, вплоть до окончания царств, вели свой
род патриархи.
У Абрама был брат, учившийся в то время в Америке, кажется, в Филадельфии, но его он совершенно не любил, твердо придерживаясь мнения, что тот является
двуличным эгоистом со звериным сердцем.
У Елова было много особенностей; он, среди прочего, имел привычку всегда подтягивать штаны, словно они у него постоянно спадали. Нам стоило огромных
трудов отучить его от этого.
За эту привычку Погосян часто подшучивал над Еловым, говоря: «Погляди-ка, и он еще хотел стать офицером! Да ты бы не выходил с гауптвахты, ведь вместо
того, чтобы отдавать честь, ты подтягивал бы портки...», или что-нибудь подобное. (Следует отметить, что, подшучивая, Погосян выражался куда менее деликатно.)
Погосян и Елов постоянно «подкалывали» друг друга, и, даже когда говорили вполне дружелюбно, Елов называл Погосяна не иначе, как «соленым ар-мяшкой»,
а Погосян Елова — «хачагохом».
Вообще-то это были в какой-то степени устоявшиеся клички: айсоры, действительно, называли армян «солеными армяшками», а те айсоров — хачагохами. «Хачагох»
в буквальном переводе означает «похититель крестов». Прозвище это, как мне кажется, имеет свои основания.
Айсоров считают отъявленными мошенниками и продувными бестиями. В Закавказье на этот счет даже существует такая поговорка: «Сварите вместе семерых
русских и получите одного еврея; сварите семерых евреев и получите одного армянина; но только сварив семерых армян, вы получите одного айсора».
Среди айсоров, рассеянных повсюду, было много священников, в большинстве своем самозванных, — объявить в то время себя священником было довольно
легко. Живя в окрестностях горы Арарат, на границе трех государств: России, Турции и Персии — и имея право практически беспрепятственно пересекать все
три границы, айсоры в России выдавали себя за турецких айсоров, в Персии — за русских айсоров и так далее.
Они не только совершали все религиозные обряды, но и с большим успехом торговали среди религиозного и невежественного народа всевозможными так называемыми
святыми мощами. В российской глубинке они, например, выдавая себя за греческих священников, к которым русские имели особое почтение, неплохо зарабатывали,
продавая всякую всячину, якобы привезенную ими из Иерусалима, Афона и других святых мест.
Наиболее охотно раскупались фрагменты креста, на котором был распят Иисус Христос, волос Девы Марии, ноготь Святого Николая Мирского, зуб Иуды, приносящий
удачу, кусочек от подковы коня Святого Георгия и даже ребро, а то и части ребра или черепа какого-нибудь известного святого.
Покупались эти предметы с большим почтением, особенно представителями русского купечества, хотя многие из них были сработаны айсорами-священниками
либо на дому, либо прямо в одной из бесчисленных церквей на Святой Руси. Вот почему армяне, прекрасно зная, что из себя представляет айсорское священническое
братство, звали их «похитителями крестов».
С другой стороны, что касается армян, то «солеными» их называли потому, что в их среде существовала традиция новорожденного ребенка посыпать солью.
Кстати, я должен здесь сказать, что, по моему мнению, эта традиция не так уж бесполезна. Мои личные наблюдения показывают, что, в отличии от армянских
младенцев, произведенные на свет там же новорожденные других национальностей страдают от кожной сыпи. В остальном и армянские и другие младенцы подвержены
одним и тем же детским заболеваниям. Отсутствие кожных заболеваний я отношу на счет обычая посыпать новорожденных солью.
У Елова, в отличие от многих его соплеменников, не было типичной айсорской черты характера: при всей своей вспыльчивости, он не умел долго держать
зла. Гнев у него проходил быстро, и даже если ему и случалось кого-нибудь обидеть, как только злость спадала, он пытался всячески загладить свою вину
за сказанную неприятность.
Он с удивительной щепетильностью относился к религиозности других. Однажды, в разговоре о достигшей предела пропаганде, развязанной среди айсоров европейскими
миссионерами, пытавшимися обратить их в свою веру, он сказал: «Дело не в том, кому человек молится, дело в его вере. Вера — это сознание, основа которого
закладывается в детстве. Меняя свою религию, человек теряет свое сознание, а сознание — это самое ценное, что есть у человека. Я уважаю его сознание,
а поскольку сознание опирается на его веру, а вера — на религию, то я уважаю и его религию. Я совершил бы большой грех, если бы попытался судить о его
религии или разочаровывать его в ней, так как этим разрушал бы его сознание, обрести которое можно только в детстве».
Когда Елов заговаривал в таком духе, Погосян обычно спрашивал его: «А зачем же все-таки ты хотел стать офицером?». Тогда щеки Елова становились пунцовыми,
он не выдерживал и гневно кричал: «Да пошел ты к черту, фаланга соленая!»
Елов необычайно трогательно относился к своим друзьям. Он всегда был готов, как говорится, отдать душу за того, к кому был привязан. Когда Елов и
Погосян подружились, то привязались друг к другу как дай Бог того всем братьям. Однако внешние проявления их дружеских чувств были настолько необычными,
что с трудом поддаются объяснению.
Чем больше они любили друг друга, тем грубее между собой общались. Однако за внешней грубостью скрывалась нежная любовь, которая трогала до глубины
души всякого, кому удавалось ее разглядеть. Я сам несколько раз был так взволнован, что не мог сдержать внезапно нахлынувших слез.
Расскажу, к примеру, о такой довольно обычной сцене. Елова приглашали в гости и предлагали конфету. В соответствии с этикетом, он должен был съесть
ее сразу, чтобы не обидеть хозяина, и тем не менее ничто на свете не могло его заставить ее съесть. Он тайком прятал конфету в карман, чтобы отнести Погосяну.
В то же время, отдавая Погосяну конфету, Елов осыпал его градом оскорбительных насмешек.
Делал он это, как правило, так: за обедом, во время разговора, он, как бы неожиданно, обнаруживал у себя в кармане конфету и предлагал ее Погосяну
со словами: «Черт подери, что это у меня за гадость такая в кармане? Эй, слышь, на-ка сожри эту дрянь, ты ж все трескаешь, что другие люди не едят».
Погосян брал конфету и немедленно отвечал: «Такие вкусности не для твоего рыла. Тебе больше пристало похрюкивать в помоях, рядом со своими кровными братьями».
А пока довольный Погосян жевал конфету, Елов, скривившись, продолжал, обращаясь ко мне: «Ты гляди-ка, аж чавкает, ну в точности как карабахский ишак
у стога с сеном. Вот увидишь, теперь за эту сладкую дрянь он .будет бегать за мной как собачонка». И дальше разговор продолжался в том же духе.
Кроме того, что Елов был знатоком книг и авторов, позднее он стал настоящим полиглотом. Я, говоривший тогда на восемнадцати языках, чувство' вал
себя в сравнении с ним сущим ребенком. До того, как я узнал первое слово из одного из европейских языков, Елов уже говорил на всех них, причем настолько
свободно, что, казалось, будто этот язык его родной. К примеру, был у нас однажды такой случай:
Скридлову, профессору археологии (о нем я расскажу позднее), понадобилось достать какую-то редкость в Афганистане, за рекой Амударьей; но сделать
это было невозможно, так как все лица, пересекающие границу в ту или другую сторону, тщательно проверялись как афганской пограничной стражей, так и
английскими патрулями, которых почему-то в ту пору в Афганистане было великое множество.
Тогда, достав где-то старенькую форму британского офицера, Елов облачился в нее и направился на пост, где стояли английские солдаты, где выдал себя
за британского офицера, приехавшего из Индии поохотиться на туркестанских тигров. Пока Елов, рассказывая солдатам английские анекдоты, отвлекал их внимание,
мы, не торопясь, смогли перевезти с одного берега реки на другой все, что требовалось Скридлову.
Помимо всего прочего, Елов продолжал напряженно учиться. Он не поступил, как того хотел, в кадетский корпус, а уехал в Москву, где блестяще сдал экзамены
в Лазаревский институт, и спустя несколько лет — если я правильно помню — в Казанском университете получил научную степень по филологии.
У Елова был свой, оригинальный взгляд на умственный труд, точно такой же, как у Погосяна на труд физический. Однажды он сказал так: «Какая разница?
Паша мысль работает постоянно, днем и ночью. Так вместо того, чтобы мечтать о шапке-невидимке или о сокровищах Аладдина, уж лучше занять их чем-нибудь
полезным. Конечно, чтобы дать мысли нужное направление, требуется затратить определенную энергию, но совсем немного, гораздо меньше, чем для переваривания
обеда. Поэтому я решил изучать языки; не только для того, чтобы не давать моей мысли бездельничать, но также и чтобы не позволять ей затруднять работу
других моих функций всякими идиотскими мечтами и детскими фантазиями. Кроме того, и само знание языков вполне может оказаться полезным».
Этот друг моей юности жив и здоров, он очень неплохо устроился в одном из городов в Северной Америке.
Во время войны он находился в России и жил преимущественно в Москве. Русская революция застала его в Сибири, куда он незадолго до того приехал проверять
один из своих книжных магазинов, которых имел бесчисленное множество. В период революции на его долю выпали большие трудности, и он потерял все.
Только три года назад его племянник, доктор Елов, приехал из Америки и убедил его эмигрировать.
**************
ГЛАВА VII. ГРАФ ЮРИЙ ЛЮБОВЕДСКИЙ
Замечательным, необычным человеком был русский граф Юрий Любоведский. Намного старше меня, почти на сорок лет, он стал моим старшим
товарищем и ближайшим другом.
Отдаленной, косвенной причиной, приведшей к нашей встрече на жизненном пути и к близкой дружбе на многие годы, послужило событие, внезапно и трагично
прервавшее его семейную жизнь. В юности, когда граф был офицером гвардии, он страстно влюбился в молодую красавицу, по характеру похожую на него самого,
и женился на ней. Жили они в Москве, в доме графа, на Садовом.
Графиня умерла во время первых родов, и граф, в поисках утешения в постигшем его горе, сначала увлекся спиритуализмом, надеясь вступить в контакт
с духом своей умершей супруги, но затем, сам того не замечая, начал постепенно погружаться в изучение оккультных наук и постижение смысла жизни. Он настолько
проникся новыми идеями, что даже оставил полностью прежний образ жизни. Он никого не принимал у себя, нигде не появлялся, а, удалившись в свою библиотеку,
занимался исключительно вопросами оккультизма.
Однажды, после особенно усердных и долгих занятий, его затворничество прервал визит незнакомого старика. К удивлению прислуги граф немедленно его
принял и, закрывшись в библиотеке, долго с ним разговаривал.
Вскоре после прихода старика граф покинул Москву и почти всю оставшуюся жизнь провел, путешествуя по Африке, Индии, Афганистану и Персии. В Россию
он возвращался редко, по необходимости, и на короткое время.
Граф был богат, но растратил все свое состояние на «поиски» и на организацию специальных экспедиций в места, где, как он предполагал, находятся ответы
на мучившие его вопросы. Он подолгу жил в монастырях и общался со многими людьми, чьи интересы совпадали с его собственными.
Когда я впервые встретил его, граф находился уже в средних летах, я же был еще совсем молодым человеком, С того времени вплоть до его смерти мы постоянно
поддерживали связь друг с другом.
Первая наша встреча произошла в Египте, возле пирамид, вскоре после моего путешествия с Пого-сяном. Я только-только вернулся из Иерусалима, где зарабатывал
себе на жизнь, показывая туристам, преимущественно русским, достопримечательности города с обычными пояснениями — короче говоря, работал гидом.
Вскоре после моего возвращения в Египет я решил взяться за эту же профессию. Я хорошо знал арабский и греческие языки, а также итальянский, который
был в то время в большом ходу среди европейцев, посещавших Египет. В несколько дней я выучил все, что полагалось знать гиду, и начал, наряду с промышлявшими
этим ремеслом хитроватыми молодыми арабами, «пудрить мозги» наивным туристам.
Имея неплохой опыт работы гида, но не имея карманов, переполненных наличностью, я взялся за эту работу дабы заработать достаточно денег для выполнения
давно мною задуманного плана.
Однажды меня нанял некий русский; как выяснилось позже, это был профессор археологии по фамилии Скридлов. Когда мы спускались с моим нанимателем от
сфинкса к пирамиде Хеопса, его приветствовал, назвав «гробокопателем» и поинтересовавшись его здоровьем, какой-то господин с седеющими - волосами, очевидно
обрадованный встречей. Между собой они говорили по-русски; со мной же профессор, не догадываясь о моем знании русского языка, разговаривал только на плохоньком
итальянском.
Они сели у подножия пирамиды; я устроился неподалеку, чтобы слышать все, о чем они будут говорить, и стал есть свой чурек.
Господин, повстречавший нас и оказавшийся графом, между прочим спросил профессора: «Вы на самом деле беспокоите прах людей, давно умерших, и собираете
совершенно бесполезный мусор, который они якобы использовали в своей дурацкой жизни?»
«Да вы что! — ответил профессор. — Наши находки — это единственное реальное и осязаемое, не то что ваши эфемеры, за которыми вы охотитесь всю жизнь
— жизнь, которую вы, при вашем богатстве и здоровье, должны использовать совершенно иначе. Вы ищете истину, которую некогда выдумал какой-то бездельник-психопат;
то же, что делаю я, возможно, не очень-то интересно, зато, по крайней мере, может сделать чье-нибудь существование — если на то есть желание — далеко
не безбедным.
Они еще долго разговаривали в подобном духе, а затем профессор собрался идти дальше, к другим пирамидам, и расстался с графом, предварительно договорившись
встретиться с ним в древнем Фебе.
Должен сказать, что здесь я все свободное время посвящал прогулкам по историческим местам, надеясь найти с помощью своей карты «до-пескового Египта»,
объяснение сфинксу и другим памятникам старины.
Через несколько дней после встречи профессора с графом, я, в глубокой задумчивости, сидел у подножия одной из пирамид с открытой картой в руках.
Внезапно я почувствовал, что кто-то стоит передо мной. Я торопливо свернул карту и вскинул голову. Это был тот самый человек, который встретился нам
с профессором у пирамиды Хеопса. Он был бледен и сильно взволнован. Он спросил меня по-итальянски, как ко мне попала эта карта.
По его виду и интересу, проявленному к карте, я понял, что это, должно быть, и есть тот самый аристократ, который, по словам армянского священника,
пытался выкупить эту карту, с которой я тайком сделал копию. Не отвечая на его вопрос, я, в свою очередь, спросил его по-русски, не тот ли он человек,
который хотел купить эту карту у такого-то священника? «Да», — ответил он и присел рядом.
Затем я рассказал ему о себе и о том, как карта попала ко мне в руки, и о том, что я знал о его существовании. Когда граф, наконец, помаленьку успокоился,
мы разговорились с ним.
С тех пор, благодаря общности интересов, между нами установилась тесная связь: мы часто встречались, а наша переписка продолжалась без малого тридцать
пять лет. В этот период мы много путешествовали по Центральной Азии, посетили Индию и Тибет.
В предпоследний раз мы встретились с графом в Константинополе, где в районе Пера, неподалеку от русского посольства, у него был свой дом, в котором
время от времени он надолго останавливался.
Встреча эта произошла при следующих обстоятельствах.
Я возвращался из Мекки в компании бухарских дервишей, с которыми там подружился, и паломников-сартов, направлявшихся домой. Я намеревался отправиться
в Тифлис через Константинополь, затем поехать в Александрополь повидать свою семью, а потом продолжить путь с дервишами в Бухару. По все эти планы были
изменены тотчас же после моей неожиданной встречи с графом. Прибыв в Константинополь, я узнал, что мой пароход будет стоять в порту еще семь дней. Новость
эта подействовала на меня удручающе. Меня совершенно не устраивало ждать целую неделю отплытия, бесцельно болтаясь по городу. Поэтому я решил использовать
это время с пользой и отправиться в Бурсу, к одному моему знакомому дервишу, а заодно посмотреть на Зеленую мечеть. Сойдя на берег в Галате, я решил
сначала зайти в дом графа, чтобы немного привести себя в порядок и поболтать с гостеприимной домработницей-армянкой графа, Мариам-баджи.
В своем последнем письме ко мне граф сообщал, что будет в это время находиться на Цейлоне, однако, к моему удивлению, он не только оказался в Константинополе,
но даже и дома. Как я уже говорил, переписывались мы часто, но виделись крайне редко, поэтому встреча в Константинополе, до которой мы не встречались
почти два года, стала для нас обоих радостным сюрпризом.
Я отложил свою поездку в Бурсу и даже отказался от поездки на Кавказ, так как граф предложил мне сопровождать в Россию одну молодую особу, из-за
которой и была отложена его поездка на Цейлон.
В тот же день я сходил в бани, привел себя в порядок и вечером ужинал с графом. Рассказывая мне о своих делах, он поведал мне, вдохновенно и очень
живо, историю той молодой женщины, которую я согласился сопровождать в Россию.
С моей точки зрения, позже эта женщина стала замечательной во всех отношениях; поэтому я не только в точности повторю рассказ графа Юрия Любоведского,
но и познакомлю читателей с ее последующей жизнью на основе моих личных наблюдений и встреч с ней — тем более, что оригинал рукописи, где я описывал
жизнь этой замечательной женщины более детально и названной «Признание польки», остался в России среди прочих моих рукописей, судьба которых пока еще
мне неизвестна.
Вот какую историю поведал мне граф:
«Неделю назад я плыл на Цейлон на одном из кораблей так называемого «Добровольного флота». Я уже был на борту парохода. Среди тех, кто пришел проводить
меня, был атташе русского посольства, который в ходе разговора обратил мое внимание на одного пассажира, пожилого, внешне весьма почтенного господина.
«Знаете, кто это? — спросил меня атташе. — Нет? Вы никогда не догадаетесь, что он — один из главных агентов по торговле белыми рабынями. Вы не верите?
И тем не менее это так».
Он сказал это мне мимоходом. На борту была страшная суета, множество людей, пассажиров и провожающих, поднимались на пароход и сходили с него. Не имея
возможности долго рассматривать пожилого незнакомца, я вскоре почти забыл рассказ атташе.
Корабль отшвартовался. Погода была прекрасная. Я сидел на палубе и читал. Возле меня прыгал и бегал мой Джек (Джек — собака графа, фокстерьер, который
повсюду его сопровождал).
Красивая молодая женщина прошла мимо меня, на ходу погладив Джека. Вскоре она принесла ему кусочек сахару, но Джек никогда и ничего не возьмет у посторонних
без моего разрешения, поэтому он покосился на меня, словно спрашивая: «Можно?» Я кивнул и сказал по-русски: «Можешь взять».
Оказалось, что женщина тоже говорит по-русски, и мы разговорились, начав о обычных вопросов о том, кто куда направляется. Она ответила, что плывет
в Александрию занять место гувернантки в семье российского консула.
Во время нашей беседы на палубу вышел тот самый пожилой господин, на которого показывал мне атташе, и окликнул разговаривавшую со мной женщину. Когда
они ушли, я внезапно вспомнил все, что мне говорил атташе, и знакомства пожилого господина с этой женщиной показалось мне подозрительным. Я начал думать:,
и, порывшись в памяти, вспомнил, что российский консул в Александрии, который был мне знаком, не мог нуждаться в гувернантке. Тогда мои подозрения усилились.
Наш корабль должен был останавливаться в нескольких портах, и в первом же из них, в Дарданеллах, я отправил две телеграммы: одну — консулу в Александрию,
в которой спрашивал его, не поручал ли он найти в свою семью гувернантку, и вторую — российскому консулу в Салоники, где наш пароход должен был сделать
следующую остановку. Своими сомнениями я также поделился с капитаном судна. Короче говоря, когда мы прибыли в Салоники, все мои опасения подтвердились,
и мне стало ясно, что молодую женщину увозят под фальшивым предлогом.
Мне понравилась эта трогательная девушка, и я решил спасти ее от угрожавшей ей опасности: отвезти назад в Россию и не уезжать на Цейлон до тех пор,
пока не устрою ее дела.
В тот же день в Салониках мы сошли с ней на берег и сели на корабль, чтобы вернуться в Константинополь. Я хотел сразу же отправить девушку домой, но
оказалось, что ехать ей некуда. Вот почему я до сих пор здесь сижу.
История ее довольно необычна. По национальности она — полька, родилась в Волынской губернии; ребенком жила недалеко от России, в поместье какого-то
графа, у которого ее отец служил управляющим. У нее было еще два брата и сестра. Мать ее умерла, когда она была еще совсем ребенком, и растила их тетка.
Когда девушке — ее фамилия Витвицкая — было четырнадцать, а ее сестре — шестнадцать, умер их отец.
В то время один из ее братьев учился где-то в Италии и готовился получить католический приход. Другой же оказался отъявленным мошенником и мерзавцем.
Он в том же году убежал из института и, по слухам, скрывался где-то в Одессе.
После смерти отца сестры и растившая их тетка были вынуждены уехать из поместья, так как граф взял себе нового управляющего. Они двинулись в Ровно.
Вскоре после их приезда туда умерла тетка. Положение девушек становилось отчаянным. По совету одного из своих родственников, они продали все ценные вещи,
которые у них были, и отправились в Одессу, где поступили в специальную школу для портних.
Витвицкая была красива и, в отличие от своей сестры, отличалась вольным поведением. У нее было много поклонников, среди которых — один торговый агент,
который, соблазнив девушку, увез ее с собой в Санкт-Петербург. К тому времени она рассорилась со своей сестрой и, уезжая, забрала у нее свою долю наследства.
В Санкт-Петербурге торговый агент обобрал девушку и бросил.
После многих трудностей и бед она оказалась на положении любовницы одного из сенаторов, но вскоре тот приревновал ее к какому-то студенту и выгнал
из дома. Вскоре она оказалась в «почтенной» семье одного доктора, который подучил ее пользоваться своей привлекательностью, заманивая к нему пациентов.
Вот как это произошло.
Жена доктора встретила Витвицкую случайно, когда та сидела в парке, напротив Александрийского театра, подсела к ней и, разговорившись, предложила
пожить у них. А затем ее обучили следующему приему: она должна была прогуливаться по Невскому и знакомиться с мужчинами; не отвергать их ухаживаний,
а, напротив, позволять им проводить себя до дома доктора; дипломатично намекать на возможное продолжение знакомства. Мужчины, разумеется, расспрашивали
привратника, кто живет в этом доме, и узнавали, что она — знакомая жены доктора. После этого они начинали захаживать в дом, и в результате доктор получал
очередного пациента, который ходил к нему выписывать лекарства в надежде приятно провести время с красивой женщиной.
После того как мне удалось в достаточной мере изучить характер Витвицкой, я пришел к выводу, что подсознательно такая жизнь ее угнетала, но крайняя
нужда заставляла вести ее.
Однажды, когда она, как обычно, гуляла по Невскому, ловя пациентов, она совершенно неожиданно столкнулась со своим младшим братом, которого уже несколько
лет не видела. Он был хорошо одет и выглядел богатым, преуспевающим человеком. Встреча с братом показалась ей лучиком света в непроглядной темноте существования.
Он рассказал Витвицкой, что стал крупным купцом, имеет торговый дом в Одессе и ведет крупную торговлю с заграницей. Узнав о бедственном положении сестры,
он предложил ей поехать с ним в Одессу, где у него якобы имелись большие связи и где он обещал устроить ее судьбу как нельзя лучше. В Одессе он нашел
ей очень выгодное, с большими перспективами, место гувернантки в доме российского консула в Александрии.
Через несколько дней брат познакомил её с почтенным пожилым человеком, который, как оказалось, отправляется в Александрию и готов ее сопроводить.
Вот так она и оказалась на том пароходе в компании, казалось бы, вполне достойным господином.
Ну а что за этим последовало, вы уже знаете», — закончил свой рассказ граф.
Он сказал мне, что совершенно уверен втом, что, на краю гибели девушка оказалась исключи' тельно из-за семейной драмы, что натура ее неиспорчена и
что она во многом незаурядна. Именно поэтому он решил ею заняться и наставить на путь истинный. «Для начала, — продолжал граф, — я решил отправить ее
на некоторое время к своей сестре, которая живет в моем поместье в Тамбовской губернии. Там она сможет хорошенько отдохнуть, ну а после я подумаю, что
еще можно будет для нее сделать...»
Зная идеализм графа и его доброту, я отнесся к его проекту весьма скептически и выразился в том смысле, что все его усилия будут напрасны. «Что с возу
упало, то — пропало», — даже подумал я про себя в тот момент.
Я еще не видел Витвицкую, а во мне уже, по каким-то непонятным причинам, возникло к ней не просто отрицательное чувство, но даже ненависть; однако
отказать графу я не мог, и хотя и с тяжелым сердцем, но согласился выполнить возложенную на меня миссию: сопровождать в Россию, как я тогда думал, совершенно
никчемную женщину.
Впервые я ее увидел спустя несколько дней, когда мы поднимались на борт парохода. Она была среднего роста, очень красива, с прекрасной фигурой и
каштановыми волосами. Глаза у нее были добрыми и честными, но иногда становились дьявольски хитрыми. Тогда мне показалась, что, должно быть, такую же
внешность имела Таис Афинская. С первого же взгляда она вызвала у меня двойственной чувство — жалости и ненависти одновременно.
Я доехал вместе с ней до Тамбовской губернии. Она осталась там, на попечении сестры графа, которая ее очень полюбила, возила с собой за границу, где
подолгу жила, в особенности, в Италии. Мало-помалу, под влиянием сестры графа и его самого Витвицкая заинтересовалась их идеями, а вскоре они стали неотъемлемой
частью ее сущности. Она всерьез работала над собой, и те, кто с ней хотя бы раз встречался, сразу ощущали ее результаты.
С того времени я долго не видел Витвицкую. Насколько я помню, мы встретились с ней по меньшей мере только через четыре года, случайно, при довольно
странных обстоятельствах, в Италии, где она отдыхала с сестрой графа.
Однажды я отправился в Рим, как обычно, преследуя свою основную цель; долго прожил там, и, поскольку деньги у меня подходили к концу, я последовал
совету двух молодых айсоров, с которыми там познакомился, и сделался уличным чистильщиком ботинок.
Нельзя сказать, что дело у меня сразу хорошо пошло, поэтому чуть позже, с целью увеличения доходов, я решил привнести в него немного оригинальности.
Для этого я заказал мастеру специальное кресло, под которым поместил, так, чтобы никто не видел, эдисоновский фонограф. К нему я приспособил резиновую
трубку с двумя наушниками, так, чтобы пока я чищу ботинки, клиент мог надеть их на голову и слушать музыку, скажем, «Марсельезу». Кроме того, к подлокотнику
кресла я приделал собственной конструкции поднос, на котором находились бокал воды, рюмка вермута и несколько иллюстрированных журналов. Благодаря моему
нехитрому изобретению дело у меня расцвело, и в карман потоком потекли монеты, но не чентезими, а лиры. Особенно щедро платили молодые богатые туристы.
Вокруг меня постоянно стояли любопытные зеваки, из которых многие садились в мое кресло: не столько почистить обувь, сколько насладиться чем-то необычным,
о чем они никогда не слышали и чего никогда не видели; а также хоть на минуту, но «блеснуть», покрасоваться перед другими туристами, такими же законченными
идиотами, целый день сновавшими возле меня.
И вот однажды в толпе я заметил женское лицо, показавшееся мне очень знакомым, но вглядываться в него мне было некогда. Однажды мне удалось услышать
голос этой женщины, она говорила по-русски сопровождавшей ее пожилой даме: «Уверена, что это он»; и эта фраза так меня заинтриговала, что я, несмотря
на обычный наплыв клиентов, прервал работу, торопливо подошел к ним и спросил по-русски: «Скажите, пожалуйста, кто вы? Мне кажется, что я вас где-то
видел».
«Я — та самая женщина, — ответила та, что была моложе, — которую вы некогда так ненавидели, что даже мухи, попав в излучение вашей ненависти, падали
замертво. Если вы еще не забыли графа Любоведского, то, возможно, вспомните ту несчастную девушку, которую сопровождали из Константинополя в Россию».
И тут я сразу узнал и ее, и пожилую даму, сестру графа. С того дня вплоть до их отъезда в Монте-Карло мы проводили вместе все вечера у них в гостинице.
Через полтора года после этой встречи Витвицкая, в сопровождении профессора Скридлова, приехала туда, где собиралась наша группа, и откуда мы начинали
одну из самых крупных наших экспедиций, и с того момента стала неотъемлемой частью нашего отряда скитальцев.
Для того чтобы показать внутренний мир Витвицкой — той самой женщины, которая когда-то стояла на краю моральной гибели и которая, с помощью целеустремленных
людей, попавшихся на ее пути, стала, о чем я могу смело заявить, образцом для подражания каждой женщины, — ограничусь здесь рассказом только об одном
аспекте ее многогранного внутреннего мира.
Интересы Витвицкой были разносторонними, но особенно ее притягивала к себе наука музыки. Серьезность ее отношения к этой науке можно вполне ясно проиллюстрировать
разговором, который состоялся у нас с ней во время одной из экспедиций нашей группы.
Во время этого путешествия по центральной части Туркестана, мы, благодаря некоторым рекомендациям, три дня провели в монастыре, куда обычным людям
вход был строго-настрого закрыт. Утром, когда мы покидали монастырь, Витвицкая была бледна, как смерть, а рука ее, непонятно почему, висела на перевязи.
Она сама долго не могла сесть на лошадь, поэтому я и еще один человек из нашей группы подошли и помогли ей это сделать.
Когда весь наш караван был уже в пути, я подскакал к Витвицкой и поехал рядом. Мне очень хотелось знать, что с ней произошло, и я расспрашивал ее
об этом. Я подумал, что, возможно, кто-то из нашей группы повел себя с ней неподобающе, каким-то образом оскорбил ее — женщину, ставшую для нас священной,
— и я намеревался раскрыть имя этого мерзавца, чтобы тут же на месте, не слезая с лошади и не говоря ни слова, расстрелять его как бешеную собаку.
Витвицкая долго молчала, но, в конце концов ответила мне, что причиной ее состояния была, как она сама сказала, «эта чертова музыка» и спросила,
помню ли я музыку, которая звучала вчера вечером.
Я в самом деле вспомнил, как все мы, сидя в одном из уголков монастыря, едва не зарыдали, слушая монотонную музыку, которую исполняла монастырская
братия во время службы. И, хотя мы потом долгое время обсуждали ее, никто так и не понял, почему она возымела на всех нас такое необычное воздействие.
Витвицкая немного помолчала, а затем сама, без моих просьб, начала рассказывать, и все, что она говорила о причине ее странного состояния, превратилось
в длинное повествование. Не знаю почему — то ли пейзаж, который окружал нас в то утро, был неописуемо величественен, то ли тому была еще какая-то причина
— но все, о чем поведала мне тогда со всей своей искренностью Витвицкая, а по сей день, хотя прошло уже немало лет, помню слово в слово. Каждое слово,
сказанное Витвицкой, настолько сильно запечатлелось в моем мозгу, что, кажется, будто бы я и сейчас слышу ее голос.
И вот что она мне рассказала:
«Я не знаю, может быть в музыке было что-то, что тронуло меня до глубины души еще в раннем детстве, но мне очень хорошо запомнилось, что я об этом
думала. Как многие, я не хотела показаться невежественной и, иногда критикуя, а иногда превознося то или иное музыкальное произведение, я судила о ней
умом. Даже если музыка меня оставляла безразличной, на вопрос, как я к ней отношусь, я отвечала что-нибудь положительное или отрицательное — по обстоятельствам.
Иногда, когда какую-то музыку все хвалили — я ее ругала, причем используя специальные музыкальные термины, чтобы у окружающих меня людей сложилось
впечатление, будто я не пустышка какая-нибудь, а человек знающий, образованный, имеющий право судить о чем-либо и способный отличить хорошее от плохого.
А иногда я ругала какую-то музыку вместе с другими, поскольку думала, что раз остальные ее ругают, значит она несомненно заслуживает критики. Но если
я хвалила музыкальное произведение, то лишь только потому, что предполагала: композитор, каким бы он ни был, посвятивший музыке всю свою жизнь, никогда
бы не позволил своему творению увидеть свет, если бы не был уверен, что оно того достойно. Короче говоря, и расхваливая, и критикуя музыку, я
всегда была неискренна как по отношению к себе самой, так и по отношению к другим, но никаких угрызений совести от этого не чувствовала.
Позднее, когда та старая добрая дама, сестра графа Любоведского, взяла меня под свое покровительство, она убедила меня научиться играть на фортепьяно.
«Каждая образованная женщина, — говорила она мне, — обязана уметь играть на этом инструменте». Только чтобы доставить удовольствие человеку, которого
полюбила, я начала учиться играть и через полгода достигла такого успеха, что однажды меня пригласили дать большой благотворительный концерт.
Однажды, когда я закончила играть, ко мне подошла сестра графа и довольно серьезным, торжественным голосом сообщила, что раз Господь наградил меня
таким талантом, то было бы великим грехом зарыть его и не дать ему совершенного развития. Она прибавила, что, поскольку я исполняю музыку, то должна
не просто бренчать, как какая-нибудь Марья Ивановна, а получить в этой области действительно хорошее образование, — то есть, прежде всего, начать изучать
теорию музыки, а, если потребуется, то и сдать экзамены.
С того дня она начала заказывать для меня всевозможные книги о музыке, а нередко даже сама ездила в Москву покупать всевозможные издания по музыкальному
искусству.
Я жадно взялась за изучение теории музыки, на этот раз не только потому, что хотела порадовать свою благодетельницу, а в силу того, что сама вдруг
почувствовала, как влечет меня эта работа и как ежедневно растет во мне интерес к законам музыки. Эти книги, однако, ничем мне не помогли, поскольку
в них совершенно ничего не говорилось ни о том, что такое музыка, и на каких законах она основывается. Все они содержали одну и ту же информацию — только
по-разному изложенную — об истории музыки, как-то: что в октаве семь нот, хотя в китайской октаве — всего пять; и что арфа в Древнем Египте называлась
«тебуни», а флейта — «мем»; что мелодии древних греков были составлены на основе различных ладов — ионическом, фригийском, дорийском и многих других;
что в девятом веке в музыке появилась полифония, имевшая поначалу какофонический эффект, от которого у одной женщины — прямо в церкви, где такую музыку
исполняли на органе — даже начались преждевременные роды; и что в одиннадцатом веке некий монах, Гвидо Арентинский, изобрел сольмизацию, и так далее
и тому подобное. Кроме того, в книгах содержались детальные описания внешнего вида знаменитых композиторов, а также рассказывалось, почему они стали
знаменитыми; в них говорилось даже о том, какой галстук или какое пенсне предпочитал носить тот или иной композитор. Что же касается самой музыки и о
ее влиянии на психику человека — об этом все книги умалчивали.
Целый год я изучала так называемую теорию музыки. Я прочитала все книги по этому предмету, которые у меня были, и в конце концов пришла к определенному
убеждению: этот вид литературы ничего мне не даст, — но в то же время мой интерес к музыке продолжал расти. Я бросила читать и погрузилась в собственные
раздумья.
Однажды, от скуки, я взяла из библиотеки графа книгу «Мир вибраций», и направление моих мыслей изменилось. Автор этой книги не музыкант, более того,
из текста было совершенно ясно видно, что и сама музыка его не интересует. Он был инженером и математиком. Слово «музыка» он упомянул только однажды,
да и то привел ее как пример для объяснения действия вибраций. Он утверждал, что звуки музыки это определенные вибрации, которые, несомненно, влияют
на вибрации самого человека, и именно поэтому человеку нравится или не нравится та или иная музыка. Я мгновенно поняла идею автора книги, инженера по
образованию, и полностью согласилась с его гипотезой.
Всё мои мысли в то время были поглощены музыкой, и когда я разговаривала с сестрой графа, я всегда старалась повернуть беседу в сторону этого предмета,
коснуться вопроса истинного значения музыки. В итоге и она заинтересовалась, этими вопросами, и мы вместе начали ставить опыты.
Для их проведения сестра графа даже купила несколько кошек, собак и других животных. Сначала все наши эксперименты были безрезультатными, но однажды
мы пригласили к себе пятерых наших слуг и десятерых крестьян из деревни, ранее принадлежавшей графу, и когда я заиграла им вальс собственного сочинения,
половина наших гостей заснули.
Мы повторили этот опыт еще несколько раз, и всякий раз число засыпающих увеличивалось. Хотя старая дама и я, желая получить иной совершенно эффект,
сочиняли музыку на основе самых разных принципов, результат, тем не менее был один и тот же — наши гости непременно засыпали. В конце концов постоянная
работа с музыкой и долгие размышления о ее значении утомила меня настолько, что я похудела и подурнела, и однажды сестра графа, испуганно меня оглядев,
посоветовалась со знакомыми и поспешила увезти меня за границу.
Мы отправились в Италию, где я быстро отвлеклась от своего занятия, и здоровье мое стало быстро восстанавливаться. Только через пять лет, во время
нашей Памирско-Афганской экспедиции, когда я стала свидетельницей опытов, которые проводило Братство Монопсихики, я снова задумалась о влиянии музыки,
но уже без прошлого энтузиазма.
В последние годы стоило мне вспомнить о своих экспериментах с музыкой, как я начинала смеяться над нашей наивностью в попытке придать значимость
тому, что гости засыпали, слушая нашу музыку. Нам никогда и в голову не приходило, что засыпали они от удовольствия: оттого, что они постепенно привыкли
и к нам и к нашему дому, а также потому, что после целого дня трудов хорошо ужинали, выпивали водки и садились в удобные кресла.
Позднее, после того, как мне довелось понаблюдать за опытами и послушать объяснения Братства Монопсихики, я, вернувшись в Россию, продолжила эксперименты
на людях. Я нашла — как то советовали сделать братья — абсолютную ноту «ля» в зависимости от атмосферного давления в том месте, где проводился эксперимент,
и, учитывая также размер комнаты, соответственно настроила фортепиано. Кроме того, для проведения экспериментов я выбрала тех людей, которые к тому времени
уже имели опыт изучения впечатлений в результате воздействия некоторых аккордов, причем я брала в расчет и характер места, и расовую принадлежность участников
эксперимента. И все равно мне не удалось получить идентичных результатов, то есть я не сумела одной и той же мелодией вызвать у всех участников эксперимента
одинаковый эффект.
Нельзя отрицать и того, что, когда присутствующие абсолютно отвечали всем вышеперечисленным условиям, я могла по своему желанию вызвать у них приступы
смеха, плача, гнева, жестокости, доброты и так далее. Но когда в проведении эксперимента участвовали люди разных рас, или когда психика одного из присутствующих
хотя бы немного отличалась от обычной, результат получался иным, и как бы я ни пыталась, вызвать одной и той же мелодией одинаковые чувства у всех без
исключения участников эксперимента я не могла. Поэтому я удовлетворилась теми результатами, что были мною получены, и вновь перестала заниматься музыкальными
экспериментами.
Но здесь, позавчера, эта музыка, почти не имевшая мелодии, вызвала у всех нас - людей не только самых различных рас и национальностей, но и характеров,
типов, привычек и темперамента — одно и то же состояние. И объяснить этот феномен чувством человеческой «стадности» было невозможно, так как мы совсем
недавно экспериментально подтвердили, что у всех нас, благодаря соответствующей работе над собой, это чувство совершенно отсутствует. Одним сло