Г. И. ГУРДЖИЕВ

 

ВСТРЕЧИ С ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫМИ людьми

 

 


 Оглавление

ПРЕДИСЛОВИЕ

ПРИМЕЧАНИЕ ПЕРЕВОДЧИКА К АНГЛИЙСКОМУ ИЗДАНИЮ

ГЛАВА I. ВСТУПЛЕНИЕ

ГЛАВА II. МОЙ ОТЕЦ

ГЛАВА III. МОЙ ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ

ГЛАВА IV БОГАЧЕВСКИЙ

ГЛАВА V. МИСТЕР ИКС, ИЛИ КАПИТАН ПОГОСЯН

ГЛАВА VI. АБРАМ ЕЛОВ

ГЛАВА VII. ГРАФ ЮРИЙ ЛЮБОВЕДСКИЙ

Витвицкая

Соловьев

Смерть Соловьева

ГЛАВА VIII. ЕКИМ-БЕЙ

ГЛАВА IX. ПЕТР КАРПЕНКО

ГЛАВА X. ПРОФЕССОР СКРИДЛОВ

ГЛАВА XI. МАТЕРИАЛЬНЫЙ ВОПРОС


ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Большую часть своей жизни Гурджиев посвятил передаче своим ученикам той системы знаний, которой владел сам. Неза­долго до своей кончины Гурджиев решил опубликовать первую из трех книг, содержащих его идеи, — «Все и вся, или Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку» («Все и вся, или Рас­сказы Вельзевула своему внуку»). По собственным словам Гурджиева, изданием «Сказок Вельзевула» он преследовал един­ственную цель: всколыхнуть умы людей, вызвав череду незна­комых вопросов, и тем «безжалостно уничтожить верования и взгляды, веками укоренявшиеся в умах и чувствах человека».

Через десять лет после его смерти ученики Гурджиева ре­шили сделать идеи своего учителя, до тех пор знакомые толь­ко им, общедоступными.

Второй том, представляющий собой то, что сам Гурджиев называл «вторым рядом» своих трудов, был опубликован во Франции в 1960 году. В английском переводе квита называет­ся «Встречи с замечательными людьми». Гурджиев говорил, что во «втором ряду» своих работ поставил перед собой задачу обеспечить читателя «материалом, требуемым для создания чувства нового мира», — чувства, пролившего совершенно иной свет на собственную жизнь Гурджиева.

Кроме того, книга эта написана в форме автобиографии и содержит всю известную информацию о ранних годах жизни Гурджиева и об истоках его знаний.

Гурджиев начинает повествование с рассказа о некоторых обстоятельствах своего детства, в частности, о том мощном влиянии, которое оказал на формирование взглядов будущего Учителя его отец, один из последних представителей древней культуры, передававшейся устно из поколения в поколение. Мальчиком Гурджиев обучался у настоятеля храма города Карса, однако помимо религиозного он получил и современное научное образование. Последнее ему дали люди, понимавшие, как развить в мальчике интерес к наиважнейшим ценностям.

С годами в Гурджиеве росла жажда постичь истинный смысл человеческой жизни. Он присоединился к группе интел­лектуалов, «замечательных людей», куда среди прочих входи­ли инженеры, врачи и археологи. На поиски знаний, по их мнению, существовавших в прошлом, но впоследствии почти полностью утерянных, Гурджиев отправился вместе с некото­рыми «замечательными людьми». Их путь лежал на Ближний Восток и в Центральную Азию.

Путешествие изобиловало многочисленными и непредви­денными трудностями, однако Гурджиеву и его друзьям уда­лось найти тех немногих, кто общинами или в одиночестве живут в стороне от цивилизации. Полученные от них обрывки знаний, накапливаясь, постепенно складывались в детали сис­темы — и однажды перед Гурджиевым внезапно распахнулись двери школы, где он понял, как объединить все принципы эзотерического учения. Школу, куда попал Гурджиев, он, не вдаваясь в подробности, назвал просто «универсальным брат­ством».

С тех пор он начал «вживлять» свои принципы, вплоть до самой смерти проверяя их действенность строжайшей внутрен­ней дисциплиной.

Гурджиев говорил и о «третьем ряде» своих работ, назы­вая ее «Жизнь реальна, только когда «аз есьм». Цель этой книги — «помочь вызвать в человеке мысли и ощущения ис­тинной картины реального мира, а не того иллюзорного, кото­рый он теперь воспринимает».

Третья книга будет включать главным образом тексты бе­сед Гурджиева со своими учениками и его же лекции. В них он объясняет, как нужно работать над собой, рассказывает о том, в какие западни можно при этом попасть, а также пред­лагает средства для достижения лучшего понимания внутрен­них условий и состояний, возникающих в процессе саморазви­тия.

ПРИМЕЧАНИЕ ПЕРЕВОДЧИКА К АНГЛИЙСКОМУ ИЗДАНИЮ

Работа Гурджиева многогранна. Однако в каких бы фор­мах он не выражал свои взгляды и идеи, голос его звучит как призыв. Гурджиев страдает от того внутреннего хаоса, в котором мы живем, и призывает нас раскрыть глаза на мир. Он спрашивает нас: почему мы здесь, чего мы хотим и каким силам повинуемся. Но, прежде всего, он задает нам главный свой вопрос: понимаем ли мы, кто мы есть на самом деле? Гурджиев хочет, чтобы мы поставили под этот вопрос все наше существование. А поскольку этот вопрос принуждает нас искать ответы, то между ним и нами образовывается связь — связь, которая является неотъемлемой частью его работы.

Почти сорок лет призыв Гурджиева звучал с силой, застав­лявшей людей из многих стран мира приходить к нему.

В то же время встреча с Гурджиевым всегда была испыта­нием. В его присутствии любое поведение казалось искусствен­ным. Индифферентность или, наоборот, экзальтированное воо­душевление — все в первый же момент встречи с Гурджиевым блекло и рушилось, после чего обнажалась истинная сущность человека: оказываясь беспомощным и беззащитным, он видел себя таким, каков он есть на самом деле.

Очень немногие могли вынести этот страшный, безжалост­ный эксперимент, для большей же части осознание своей сущ­ности оказывалось непосильным бременем. Такие не прощали Гурджиеву его прозорливость, они уходили и, выпадая из поля зрения Гурджиева, тут же начинали истово оправдывать себя.

Именно подобные эксперименты и породили множество фантастических легенд о Гурджиеве.

Самого Гурджиева эти легенды забавляли. Порой он захо­дил так далеко, что провоцировал дилетантов, искателей «чудес», не способных понять истинное значение его поисков, на создание небылиц вокруг своего имени[1].

Восточная тонкость — рассказчик приводит примеры выс­казываний Ходжи Насреддина только в двух случаях: чтобы показать дремучую тупость или невежество слушающего или чтобы продемонстрировать преимущество «восточного мышле­ния» над «западным». Переводчик полностью сохраняет сти­листику автора.

Что же до тех, кто знал, как нужно подходить к Гурджиеву, тех, для кого встреча с ним становилась поворотным мо­ментом в жизни, то их рассказы о совместных опытах и изыс­каниях вызывали только смех. Вот почему так редки работы о Гурджиеве, написанные его учениками.

Однако то влияние, которое он оказывал — и продолжает оказывать, — неразделимо с личностью самого Гурджиева как человека. Отсюда вполне закономерен интерес к нему самому и к его жизни хотя бы в общих чертах.

Поэтому ученики Гурджиева, те, кому выпало счастье быть рядом с ним, и публикуют эту книгу; изначально пред­назначавшуюся для чтения лишь среди последователей Гурд­жиева. Книга содержит факты, рассказанные самим Гурджи-евым, о детских годах, о юности и первых шагах его поис­ков.

Но не нужно думать, что здесь Гурджиев просто говорит о себе: его рассказы служат цели, цели длиною в жизнь. Оче­видно, что перед читателем — не автобиографическая новел­ла в том виде, в каком мы привыкли ее видеть. Прошлое для Гурджиева — ничто, если оно не может служить примером. В тех приключенческих историях, что предлагает Гурджиев, нет образцов для внешнего копирования, в них — новый путь взгляда на жизнь, он прямо затрагивает нас, вводит нас в состояние предвкушения реальности совершенно нового по­рядка.

Ибо Гурджиев не был писателем и не должен им быть. Задача его иная.

Гурджиев был Учителем.

Идея учительства, традиционная для Востока, на Западе воспринимается, мягко говоря, плохо, а чаще не принимается вовсе. Слово «учитель» на Западе ничего не говорит, никаких ассоциаций не вызывает, для многих суть его расплывчата, ту­манна, а зачастую и подозрительна.

В соответствии с традиционными понятиями, функция учителя не-ограничена процессом обучения неким доктринам, а роль ученика не предполагает лишь их запоминание. Ученик буквально впитывает в себя предлагаемые знания, в результа­те чего преображается, становится другим человеком. Учитель пробуждает в своих учениках, для которых служит живым примером, новую личность.

Учитель создает своим ученикам условия, в которых они через собственный опыт, кто насколько может, переживают, а не зазубривают знания.

Таков истинный смысл жизни Гурджиева.

Со времени своего возвращения на Запад Гурджиев беспре­станно занимался тем, что собирал вокруг себя группу людей, способных и готовых разделить с ним жизнь, всецело направ­ленную на развитие сознания. Он раскрывал ученикам свои идеи, поддерживал их, посвятив всю свою жизнь их поискам. Он привел их к убеждению, что — дабы быть совершенным — их опыт должен включать в себя одновременно все аспекты человеческого существования.

В этом и состоит гурджиевская идея о «гармоническом раз­витии человека», на которой основывался его «институт», ко­торый он с огромным трудом создавал долгие годы.

Работая над достижением своей цели, Гурджиев постоянно боролся, он в буквальном смысле продирался сквозь вырастав­шие вокруг него трудности. И вызваны они были не только войной, революцией и эмиграцией, но также «безразличием одних и враждебностью других».

В книгу включена глава — ее публикация изначально не предполагалась — о том, с каким упорством и изобретательно­стью Гурджиев преодолевал препоны, встававшие на его пути.

По форме эта глава является ответом Гурджиева на заданный ему как-то вечером опрометчивый вопрос о финансовых источ­никах института.

Перед читателем предстанет удивительный, ошеломляю­щий рассказ, названный «Материальный вопрос», который по­может еще лучше понять главное: и жизнь Учителя, и все его действия были подчинены достижению цели.

**************

ГЛАВА I. ВСТУПЛЕНИЕ

 

Могу сказать точно — почти месяц прошел с того дня, как я завершил работу над первым рядом своих трудов, — период быстротекущего времени, в течение которого я намеревался всецело подчинить подвластные мне части моего общего присутствия исключительно чистому разуму. Как сказано в пос­ледней главе первого ряда («Все и вся»), я дал себе слово, что в этот период не напишу ни строчки, а буду только — дабы дать отдохновение моим под­властным мне частям, заслужившим это удоволь­ствие, — медленно и с удовольствием пить старый кальвадос и не остановлюсь, пока не выпью все бутылки, оказавшиеся волею судьбы в моем распо­ряжении в винном погребе Приере и сложенные туда столетие назад людьми, понимавшими, что значит истинное чувство жизни.

Но сегодня я решил — а сейчас уже хочу, хотя совершенно не принуждал себя к этому, а напро­тив, испытывая громадное удовольствие, — при­няться за работу и снова писать, разумеется, при помощи всех соответствующих сил, а также на этот раз с помощью законопослушных космических влияний, проистекающих на меня со всех сторон от добрых пожеланий читателей, которые знакомы с первым рядом моих трудов.

Ныне же я предполагаю излагать свои взгляды в форме, понятной всем, так что написанное мной во втором ряду будет всем ясно; я при этом надеюсь, что мои идеи послужат подготовительным созидав тельным материалом для укоренения в сознании существ, мне подобных, вместо того иллюзорного мира, который современные люди себе нарисовали, нового мира — мира, по моим представлениям, реального или по крайней мере такого, который можно смело принять за реальный всеми степеня­ми человеческого разума, не испытывая ни малей­шего желания (impulses) усомниться в его реально­сти.

И, право же, единственно только ум современно­го человека, вне зависимости от уровня его интел­лекта, способен постичь мир с помощью сведений (data), которые, будучи активизированы случайно или непреднамеренно, пробуждают в нем всевоз­можные фантастические желания (impulses). И эти желания (impulses), постоянно воздействуя на ритм (tempo) всех ассоциаций, в нем протекающих, мало-помалу нарушают гармонию целостности его работы, с получением результатов столь прискорб­ных, что никакому человеку невозможно (даже если он и захочет ненадолго отделаться от влияния установившихся аномальных условий нашей по­вседневной жизни и пожелает подумать о ней серь­езно) не прийти в ужас, в такой, например, как от сообщения, что жизнь наша с каждой неделей уко­рачивается.

Прежде всего, если говорить о «колебании мыс­лей» (swing of thought), то есть об установлении со­ответствующего ритма между моим и вашим мыс­лительными процессами, то я хотел бы в некотором роде последовать примеру Великого Вельзевула и скопировать ту форму мышления, которую сам он, а также и я, — надеюсь, что и вы, мой героический читатель, если, конечно, имели дерзновение дочитать до конца первый ряд из моих писаний, — в высшей степени уважал. Иначе говоря, в самом начале своей работы я хочу познакомить вас с тем, что всеми нами любимый мулла Насреддин со свой­ственной ему проницательностью назвал бы «вопро­сом философской тонкости».

Я хочу сделать это именно в самом начале, по­скольку намереваюсь часто использовать — как в этой книге, так и в последующих своих работах, — мудрость этого мыслителя, признанного почти во всем мире, которому, судя по слухам, вскоре соот­ветствующим лицом будет официально дарован ти­тул «того одного и единственного».

И вот этот-то вопрос философской тонкости уже и сейчас можно уловить в той степени недоумения, готового и обязанного возникнуть в сознании всяко­го читателя, который осилил хотя бы первый пара­граф моего вступления, если он сравнит множество сведений, на коих зиждется его убежденность в вопросах медицинских, с тем фактом, что я, автор «Сказок Вельзевула, рассказанных своему внуку», после инцидента, едва не стоившего мне жизни, с еще не вполне восстановленной функциональной деятельностью организма, благодаря неустанным активным действиям, уже принялся работать: пере­давать свои мысли другим с максимальной при этом точностью, а нечаянно же выдавшийся отдых провел вполне удовлетворительно благодаря глав­ным образом неумеренному потреблению алкоголя в виде все того же вышеуказанного старого кальва­доса и его различных зрелых и крепких родствен­ников.

По сути дела, чтобы дать совершенно правди­вый и исчерпывающий ответ на данный вопрос философской тонкости, прозвучавший экспром­том, должно вначале вынести справедливый вер­дикт относительно моей неспособности выполнить взятые на себя обязательства — в частности, допить все оставшиеся бутылки вышеупомянутого старого кальвадоса.

Дело все в том, что в период, предназначавший­ся мне для отдыха, несмотря на все мои непроиз­вольные желания, я не мог ограничить себя пят­надцатью оставшимися бутылками старого кальва­доса (о нем, помнится, я уже упоминал в последней главе первого ряда); я был обязан соединить значи­тельное содержимое этих бутылок с содержимым двух сотен других бутылок — а оно впечатляло даже при беглом взгляде, не говоря уже о гранди­озном количестве старого арманьяка; так что обще­го количества космических сущностей оказалось вполне достаточно не только для меня, но и для всего того племени, что понаехало ко мне в после­дние годы и помогает мне, главным образом в моих «священных церемониях».

Прежде чем произнести приговор и обвинить меня лично, следует также в конечном счете иметь в виду и то, что с первого же дня я бросил привычку пить арманьяк из того сосуда, что мы обыкновенно называем «бокалом для ликера», и теперь пью его из пузатого бокала без ножки. И делать это я начал, как мне кажется, инстинктивно, поэтому в данном случае справедливость может восторжествовать.

Не знаю, как вы, мой смелый читатель, но ритм моего мышления теперь восстановлен, и я могу снова непринужденно поумничать всласть.

Во втором ряду я намереваюсь, помимо всего прочего, дать и разъяснить семь изречений, при­шедших к нам из древнейших времен посредством надписей на различных памятниках, на которые я наткнулся случайно и которые расшифровал во время странствий — изречений, где наши далекие предки формулировали некоторые аспекты объек­тивной истины, несомненно, понятные даже совре­менному человеческому разуму. Поэтому я начну с самого первого изречения, которое, помимо того что послужит вполне достойной отправной точкой для последующих разъяснений, сыграет роль свя­зующего звена с последней главой первого ряда.

Это древнее изречение, выбранное мной для на­чала второго ряда, гласит: «Только тот достоин на­зываться человеком и может рассчитывать на то, что уготовано ему судьбой, кто получил соответ­ствующие сведения и способен сохранить в целости волка и овцу, доверенных ему».

Психоассоциативный анализ данного высказыва­ния, пришедшего к нам из глубин прошлого, кото­рый сделали мудрецы, — разумеется, не те, что в избытке водятся на европейском континенте, — со всей ясностью показывает, что слово «волк» симво­лизирует в целом основную и рефлексивную дея­тельность человеческого организма, а слово «овца» означает в целом деятельность чувств человека. Что касается мыслительной деятельности, то в изрече­нии она представлена самим человеком, который в процессе всей своей сознательной жизни, благодаря сознательному труду и добровольным страданиям, приобрел в своем общем присутствии соответствую­щие сведения, позволяющие ему создавать условия для возможного сосуществования двух столь разно­родных и чуждых друг другу жизней. Лишь этот человек вполне может рассчитывать и стать достой­ным владеть тем, что, согласно приведенному изре­чению, уготовано ему свыше, тем, что, в общем смысле, ему предопределено.

Любопытно отметить, что среди множества по­словиц и мудрых решений хитроумнейших задач, используемых, как правило, различными азиатски­ми племенами, есть одна, как нельзя лучше рас­крывающая суть вышеприведенного древнего изре­чения, и где действуют реальный волк и — вместо овцы — коза.

В задаче речь идет о человеке, у которого есть волк, коза и капуста и которому нужно переправиться через реку вместе со своей собственностью при двух условиях: лодка, кроме самого человек», может выдержать только один груз, а волка нельзя оставлять наедине с козой, а козу — с капустой.

Правильный ответ определенно показывает, что решить поставленную задачу можно не только с по­мощью сообразительности, свойства, присущего всякому нормальному человеку. Человек не должен быть ленив, ибо для достижения поставленной цели ему необходимо пересекать реку на один раз больше.

Возвращаясь к смыслу прочитанного вами и выбранного мной древнего изречения и помня о сути правильного решения популярной задачки, — стоит только подумать о ней без всяких предрас­судков, обычно возникающих вследствие празд­ных размышлений, каковым современный человек обычно предается — то станет возможным принять умом и согласиться чувствами, что называющий себя человеком не должен лениться; постоянно изобретая всякого рода опасности, он должен бо­роться со своими слабостями, чтобы достичь по­ставленной цели: сохранить в целости столь несов­местимых животных, вверенных заботам его ума, и которые по самой своей сути противоположны друг другу.

Закончив вчера свои записи или, как я их назы­ваю, «умничанье ради колебания мысли», сегодня утром я, взяв с собой рукопись с синопсисом напи­санного мной за последние два года, которую я на­меревался использовать как исходный материал ко второму ряду, отправился в парк поработать в тени исторической аллеи. Прочитав две-три первые стра­ницы, я, забыв обо всем на свете, задумался над тем, как и чем мне продолжить дальше. И в этой задумчивости я просидел вплоть до самого вечера, не написав ни единого слова.

Я был поглощен своими мыслями и не заметил, что мой племянник, который должен был следить, чтобы в моей чашке не остывал арабский кофе, именно его я обыкновенно пью, особенно в минуты наивысшего физического или умственного напря­жения — подходил ко мне с новой чашкой кофе, как я потом узнал, ровно двадцать три раза.

Дабы вы лучше поняли серьезность поглотившей меня задумчивости и представили себе, хотя бы при­близительно, трудность моего положения, мне следу­ет рассказать вам, что после того, как я прочитал страницы и вспомнил по ассоциации весь текст ру­кописи, которую я намеревался использовать как введение, мне стало совершенно очевидно: все, над чем я бессонными ночами в поте лица своего рабо­тал, после сделанных мной поправок и изменений в тексте первого ряда стало абсолютно бесполезным.

Поняв это, я пережил в течение получаса то со­стояние, которое мулла Насреддин назвал как «сесть в галошу по самые брови», и я уже было согласился сдаться и почти решил переписать всю главу с самого начала. Однако позже, продолжая вспоминать автоматически самые разные предложе­ния из рукописи, я припомнил, кроме всего проче­го, то место, где, желая объяснить, почему я столь безжалостно критикую современную литературу, вставил слова одного пожилого умного перса, услы­шанные мной еще в ранней юности, и которые, по моему мнению, как нельзя лучше характеризуют всю современную цивилизацию. Я посчитал невоз­можным для себя лишать читателя как всего того, что было сказано об этом предмете, так и некото­рых иных мыслей, которые для читателя, способ­ного расшифровать их, могут оказаться в высшей степени полезным материалом для правильного по­нимания всего, что я пытался изложить в двух последних рядах в форме, вполне постижимой для человека, ищущего истину.

И вот эти-то размышления и заставили меня по­думать о том, как, не лишая всего этого читателя, мне совместить две разные формы: ту, что я выбрал изначально для изложения, и ту, что необходима теперь, после значительных изменений, сделанных в первом ряду.

Фактически, все, что я, вынуждено осваивая новую для меня профессию писателя, наработал за последние два года, уже не могло соответствовать тому, что требуется теперь, поскольку тогда, в пер­вом ряду, я излагал все в форме синопсиса, понят­ного только мне, и содержание которого позднее я намеревался развернуть в тридцати шести книгах, посвящая каждую книгу какому-либо одному воп­росу.

На третьем году я начал придавать своему на­броску форму описания, понятного другим, по крайней мере искушенным в том, что называется абстрактным мышлением. Однако с тех пор я по­немногу поднаторел в искусстве скрывать серьез­ные мысли за соблазнительно-красивой и легко до­ступной внешней формой, а дабы сделать так, что­бы эти мысли — я их называю «различимыми лишь с течением времени» — становились резуль­татом других, более привычных большинству со­временных людей, я изменил принцип, которому следовал: вместо того, чтобы искать пути достиже­ния целей количеством написанного, я принял на­мерение достичь желаемого исключительно за счет качества. И я снова начал читать свой синопсис с самого начала, намереваясь теперь разделить его всего на несколько частей, а их, в свою очередь, тоже на несколько, и таким образом ограничиться в конечном счете небольшим количеством книг.

И причина моей сегодняшней необыкновенной задумчивости, как, впрочем, и вчерашней, происте­кает, скорее всего, из воспоминаний о том самом знаменитом древнем изречении, советующим «всегда стремиться к тому, чтобы и волки были сыты, и овцы — целы».

В конце концов, когда уже наступил вечер, и снизу, мешая моему раздумью, начала подниматься и просачиваться сквозь «английские подошвы» моих туфель знаменитая фонтенблосская сырость, и когда в то же время порхающие надо мной ми­лые крошечные Божьи твари, именуемые птичка­ми, все чаще начали обдавать тревожным холодком мой гладкий, лишенный всякой растительности череп, в моем внешнем присутствии родилось сме­лое решение: не считаясь ни с кем и ни с чем, просто вставить в первую главу второго ряда то, что современный профессиональный писатель на­звал бы «отвлекающим параллельным развитием», некоторые отточенные фрагменты рукописи, нравя­щиеся лично мне, и только потом, в дальнейшем, уже строго придерживаться принципа, которому я предполагал следовать во время написания первого ряда.

Такое решение показалось мне наиболее прием­лемым как для меня лично, так и для читателя, ведь благодаря ему мой и без того переутомленный мозг не будет утруждаться зазря; читатель же, осо­бенно тот, кому довелось читать все, мною ранее написанное, легко сможет благодаря этому «отвле­кающему параллельному развитию» представить себе, какого рода объективно беспристрастное мне­ние о результатах деятельности некоторых особо ярких олицетворений человека современной циви­лизации может сформироваться в психике некото­рых людей, которым по случайному стечению об­стоятельств довелось получить более или менее пра­вильное образование.

Планируя вставить это введение, озаглавленное «Почему я стал писателем», в тридцатую книгу, я намеревался рассказать в нем о тех впечатлениях, что скопились во мне в продолжение моей жизни и послужили основой для моего теперешнего, далеко не блестящего, мнения о представителях современ­ной литературы. В этой связи, как уже упомина­лось, я ввел сюда монолог, услышанный мной в далекой юности, когда я, еще только в первый раз путешествуя по Персии, попал на встречу персидс­кой интеллигенции, где обсуждалась современная литература.

Одним из тех, кто в тот вечер говорил более дру­гих» был пожилой интеллигентный перс, о котором я уже рассказывал, интеллигентный не в европейс­ком смысле этого слова, а в том, который понима­ется под этим определением на азиатском конти­ненте, и определяющим не только сумму знаний, но и бытие.

Он был прекрасно образован и очень неплохо знаком с европейской культурой.

Среди прочего он сказал следующее:

«Очень жаль, что нынешний период культуры, который мы называем и который последующие по­коления, несомненно, назовут «европейской циви­лизацией», с точки зрения процесса совершенство­вания человека является пустым и бесплодным. А все потому» что, опять же с точки зрения само­совершенствования человека, основные представи­тели европейской культуры, ее движители, не мо­гут передать ничего ценного последующим поколе­ниям.

Возьмем, к примеру, литературу, одно из глав­ных средств развития ума человека.

Но что может дать литература нынешней циви­лизации? Ровным счетом ничего, если не говорить, конечно, о «словесной проституции».

Основной причиной деградации и упадка совре­менной литературы является смещение акцента: мало-помалу пишущую братию перестали волно­вать ясность мыслей и точность их передачи, те­перь их заботит внешний блеск или, как иначе говорят, красота стиля, который» в конечном счете, и породил словесную проституцию.

И что же в, итоге? А в итоге вы можете весь день провести за объемистой книгой и так и не поймете» что же ее автор хотел сказать. И только где-нибудь в самом конце тома, уже потратив уйму времени, безвозвратно упущенного для выполнения полез­ных житейских обязанностей, вы вдруг обнаружи­те, что все произведение построено на какой-нибудь ничтожной, совершенно бессмысленной идейке.

По своему содержанию вся современная литера­тура делится на три категории: первая включает в себя научную, вторая состоит ив повествований, к третьей мы относим описания.

Научные книги содержат, как правило, всевоз­можные давно и всем известные гипотезы, но изло­женные современным языком и примененные к современным темам.

Что касается повествований, или, как еще назы­вают литературу такого рода, романов — такие гро­моздкие тяжелые книжки, — то они полностью соответствуют своей характеристике: в них деталь­но, не упуская ни одной мелочи, описывается, как некий Джон Джонс и какая-нибудь Мэри Смит находят удовлетворение в «любви», этом святом чувстве, которое в современном человеке в резуль­тате его безволия и слабости деградировало до та­кой степени, что превратилось в порок, тогда как сам Господь дал нам возможность проявлять его ради спасения наших душ и для оказания взаим­ной моральной поддержки, необходимой между людьми, чтобы жизнь была более или менее счаст­ливой.

В третью категорию входят описания путеше­ствий и приключений, а также флоры и фауны разных стран и континентов. Пишут их чаще всего люди, о которых говорят, что «они не пересекали порога собственного дома», нигде не бывавшие и ничего интересного не видавшие, но с богатым во­ображением и способные приукрасить работы, на­писанные прежними авторами, такими же фантазе­рами.

Не имея ни малейшего понятия ни об ответ­ственности, ни о значении литературы, современ­ные поэты, в попытках приукрасить свой стиль и добиться того, что, по их мнению, является благо­звучием, идут на всевозможные ухищрения и по­рой выдумывают такую несообразную поэтическую мешанину, которая окончательно убивает тот чах­лый росток мысли, который присутствует в стихе.

Вам может показаться странным, но по моему мнению, громадный вред современной литературе приносят современные грамматики, я имею в виду грамматики языков тех народов, которые участву­ют в том, что я называю «всеобщей какафонией» современной цивилизации.

Грамматики их языков в большинстве случаев выдуманы, они составлены искусственно и продол­жают изменяться в основном теми, кто, судя по их отношению к настоящей жизни и языку, выработан­ному в результате этого отношения и предназначен­ному для общего пользования, сами «безграмотны».

С другой стороны, у всех народов прошлых эпох, как явственно показывает древняя история, грам­матика создавалась постепенно самой жизнью, в со­ответствии со степенью развития, климатическими условиями среды обитания и доминирующими спо­собами добывания пищи.

В современной цивилизации грамматики неко­торых языков до такой степени искажают смысл сказанного писателем, что читатель, особенно если он — иностранец, напрочь лишен возможности элементарно понять даже очень несложные мысли, которые, выраженные иным образом, то есть без помощи грамматики, были бы вне всякого сомне­ния ясны».

«Чтобы пояснить вам смысл сказанного, — про­должал старый перс, — я приведу вам пример: это будет эпизод, участником которого стал я сам.

Как вы знаете, из всех моих родственников в живых остался только один — мой племянник по мужской линии, который несколько лет назад, по­лучив в наследство нефтяные скважины неподале­ку от города Баку, был вынужден уехать туда.

Навещать родные места и меня, своего старого дядю, племянник из-за постоянной занятости не может, поэтому мне самому частенько приходится к нему ездить.

Нефтяные скважины, владеть которыми прихо­дится моему племяннику, находятся, как я уже сказал, недалеко от Баку, а сам этот город в насто­ящее время принадлежит России — одной из круп­ных стран современности, производящей лавину литературы.

Практически все обитатели бакинских предмес­тий принадлежат к разным народам и расам, не имеющим с русскими ничего общего, и у себя дома говорят на своих родных языках.

За свою жизнь мне пришлось выучить много языков, поэтому добавить к ним русский не соста­вило большого труда. Так очень скоро я уже до­вольно бегло изъяснялся по-русски, правда, следуя местной моде, с акцентом, от которого, впрочем, вполне мог избавиться.

Став за свою жизнь в некотором смысле «линг­вистом», я считаю необходимым отметить здесь, между прочим, что человек, продолжающий где-то говорить на своем родном языке или на языке, к которому он больше привык, на языке иностран­ном думать не может.

Поэтому, когда я начал говорить по-русски, ду­мать я продолжал по-персидски, а при разговоре, в уме, постоянно подыскивал для персидских слов соответствующие русские выражения.

И вот именно тогда я наткнулся в .русском язы­ке, одном из цивилизованных языков современнос­ти, на некоторые несоответствия, — вначале совер­шенно необъяснимые, — из-за которых оказался неспособен передать в точности простейшие свои мысли.

Заинтересовавшись данным обстоятельством не будучи стесненным житейскими обязанностями, я принялся изучать русскую грамматику, а позднее грамматики некоторых других современных язы­ков. Вскоре я пришел к мысли, что причина отме­ченных мною несоответствий лежит как раз в ис­кусственном составлении грамматик, и с того вре­мени у меня сложилось стойкое убеждение, которое я вам уже высказывал: грамматики языков, на которых пишется современная литература, выдума­ны людьми, находящимися относительно истинных знаний на гораздо более низкой ступени развития, чем обычные простые люди.

Как конкретный пример, иллюстрирующий мои наблюдения относительно многочисленных несоот­ветствий, имеющихся в русском языке и отмечен­ных мной в самом начале, приведу лишь одно, ко­торое, правда, и заставило меня взяться за деталь­ное изучение вопроса.

Однажды, во время разговора с одним моим рус­ским знакомым, когда я, как обычно, переводил свои мысли, формировавшиеся во мне на персидс­кий манер, я решил использовать выражение myan-diaram, которое мы, персы, часто употребля­ем в своих беседах и которое на французский язык переводится какje dis, а на английский как I say. Но напрасно я мучил свою память в поисках подхо­дящего русского слова, найти нужного я так и не смог, хотя к тому времени знал почти все русские слова, часть которых вычитал из книг, а часть ус­лышал в беседах с людьми самого разного интел­лектуального уровня.

Не найдя русского эквивалента для столь про­стой персидской фразы, которую мы с вами час­тенько используем в своей речи, я вначале решил, что моих знаний недостаточно, и принялся искать соответствующий русский эквивалент персидского выражения в словарях, а также расспрашивать людей, слывших знатоками своего языка. Однако, как оказалось, в современном русском языке тако­го слова нет, вместо него используется фраза я го­ворю, которая по-персидски звучит myan-soil-yaraт, по-английски I speak, а по-французски je parle.

Поскольку у нас с вами, как у персов, ход мыс­ли одинаковый, то вы понимаете значение слова, эквивалент которого я искал в русском языке. По­этому я хочу спросить вас: могу ли я, а также и всякий любой перс, прочитав в современной рус­ской литературе русский вариант персидского сло­ва soil-yaram, принять его спокойно, без внутрен­них содроганий как diaramt

Я привел вам лишь один, причем очень мелкий, пример, но он характеризует тысячи других несоот­ветствий, которые обнаруживаются во всех языках тех народов, что представляют собой так называе­мый расцвет современной цивилизации. И именно эти несоответствия не позволяют нынешней литера­туре стать основным средством развития умов тех народов, которые считают себя представителями сегодняшней цивилизации и которые, по причинам вполне очевидным для здравомыслящих людей, в некотором роде лишены счастья считаться цивили­зованными, и поэтому, как свидетельствует исто­рия, всегда тянутся назад.

Из-за этих языковых несоответствий, существу­ющих в современной литературе, любой человек, а особенно представитель расы, не включенной в чис­ло образцов, олицетворяющих современную циви­лизацию, то есть тот, кто обладает более или менее нормальными мыслительными способностями и в состоянии использовать слова в их реальном значе­нии, вполне естественно, услышав или прочитав ка­кое-либо слово, используемое неправильно, — точно как в том примере, что я привел вам выше, — вос­примет общую мысль предложения также непра­вильно, и в итоге сделает не тот вывод, который предполагался, а прямо противоположный.

Хотя способность понять значение слов у различ­ных рас не одинакова, одинаковым к настоящему времени является количество сведений, накоплен­ных в процессе самой жизни, ей же сформирован­ное и служащее для восприятия повторяющихся и известных из опыта действий.

Сам факт отсутствия в современном русском языке слова, соответствующего персидскому diaram, взятого мной для примера, может служить подтверждением моего кажущегося на первый взгляд безосновательным утверждения, что безгра­мотные «верхи» нашего времени, те, что называют себя грамматистами, — и, что еще хуже, считаю­щиеся таковыми всеми, кто их окружает, — умуд­рились исковеркать язык, выработанный самой жизнью, и превратить его в то, что немцы называ­ют эрзацем.

Должен сказать вам, что, когда я взялся за изу­чение русской грамматики, — а также за грамма­тики различных других современных языков, дабы выявить причину столь многочисленных несоответ­ствий, — то решил, как человек по природе склон­ный к филологии, познакомиться с историей, кор­нями и развитием русского языка.

Изучение истории показало, что раньше в рус­ском языке имелись слова, точно соответствующие всем известным из опыта действиям, выработан­ным и утвердившимся в процессе самой жизни людей. И только когда русский язык в течение нескольких веков достиг относительно высокой степени развития, пришел его черед стать, как гово­рится, «предметом для заточки клювов воронья», то есть за него взялись полуграмотные «верхи», дилетанты-верхушечники, под предлогом того, что якобы благозвучие языка не соответствует требова­ниям современной грамматики, и принялись ковер­кать слова, в результате чего многие вовсе исчезли. Среди последних я нашел и то слово, которое искал и которое соответствует персидскому diaram. Это слово — сказываю.

Интересно отметить, что это слово сохранилось и поныне, но используется — в значении, точно соот­ветствующем своему смыслу, — в речи людей, ко­торые, принадлежа к русскому народу, оказались отрезанными от влияния современной цивилиза­ции, то есть сельскими жителями «из глубинки», проживающими вдалеке от так называемых «куль­турных центров».

Искусственно выведенная грамматика современ­ного языка, которую юное поколение обязано изу­чать, является, по моему убеждению, одной из ос­новных причин того, что у современных европейцев получает развитие лишь одно из трех независимых направлений, достойных разума нормального чело­века, то есть так называемая европейская мысль, которая и стремится доминировать над индивиду­альностью, тогда как — и это должно быть извест­но всем разумным людям — без ощущений и ин­стинкта истинное понимание, доступное человеку, сформироваться не может.

Современную литературу можно охарактеризо­вать одним словом, и лучшего слова, чем «безду­шие», я найти не смог.

Современные цивилизации уничтожили в лите­ратуре, как, впрочем, и во всем другом, на что они изволили обратить свое внимание, душу.

Я имею еще больше оснований критиковать столь безжалостно этот результат воздействия современных цивилизаций, поскольку согласно са­мым надежным историческим сведениям, дошед­ших до нас с древних времен, литература прошлых цивилизаций играла громадную роль в развитии человеческих умов, и результаты этого развития, передаваемые от поколения к поколению, и сейчас, по прошествию многих и многих веков, еще ощу­щаются.

По моему мнению, квинтэссенцию этой идеи можно иногда очень хорошо передать другим при помощи некоторых анекдотов и пословиц, создан­ных самой жизнью.

Так, например, в данном случае, дабы показать разницу между современной литературой и литера­турой прошлых цивилизаций, я приведу старый анекдот, хорошо известный в Персии под названи­ем «разговор двух воробьев».

Сидели как-то на карнизе высокого дома два во­робья — один молодой, другой старый — и обсуж­дали «горячую воробьиную проблему», которая воз­никла из-за домоправителя муллы, выбросившего из окна дома туда, где воробьи обычно собирались порезвиться, что-то очень похожее на прокисшую кашу, но на самом деле это была мелко нарезанная пробка. Несколько молодых, неопытных воробьев поклевали ее и едва не лопнули.

И вот когда воробьи обсуждали это событие, дре­мавший до того старый воробей встрепенулся, с не­довольным видом поискал у себя под крылом мучив­шую его блоху — а эти насекомые, как известно, появляются у воробьев вследствие недоедания — и, поймав ее, с глубоким вздохом произнес:

«Да, тяжелые настали времена для нашего бра­та. Раньше-то, помню, мы сидели на крыше — вот как сейчас — и дремали себе тихонечко, пока где-нибудь внизу, на улице, не раздавался шум и гро­хот, вслед за чем появлялся запах, от которого у воробья все внутри начинало петь и радоваться, потому что мы точно знали: если мы слетим вниз, к тому месту, где гремело, мы найдем себе все, что нужно.

А что сейчас? Сейчас повсюду слышится шум, треск и грохот, и запах тоже появляется, но такой, от которого с души воротит, но повинуясь стародав­ней привычке поклевать чего-нибудь вкусненького, мы все так же слетаем вниз, снуем и усиленно ищем, но не находим ничего, кроме пятен машин­ного масла».

Эта притча, как вы догадались, уходит корнями в то время, когда по улицам ездили не автомобили, а запряженные лошадьми повозки, и хотя первые, в полном соответствии со словами старого мудрого воробья, шуму, треску, грохоту и запаху произво­дят много больше последних, удовлетворения от них воробьям никакого.

А без пищи, как вы и сами догадываетесь даже и воробьям трудно вывести здоровое потомство.

Этот анекдот мне кажется идеальной иллюстра­цией к тому, что я вам рассказывал о разнице меж­ду современной и прошлыми цивилизациями.

В цивилизации нынешней, как ив цивилизаци­ях минувших, литература ставит целью совершен­ствование человечества в целом, но и в ней — как и во всем современном — мы не найдем ничего, от­вечающего нашим насущным нуждам. Все в ней подчинено внешнему блеску; как сказал старый воробей, лишь шум, треск, грохот и отвратитель­ный запах.

Любой беспристрастный человек согласится с моей точкой зрения, изучив разницу между разви­тием чувств людей, родившихся и проживших на азиатском континенте, и тех, кто родился и полу­чил образование в условиях современной цивилиза­ции на европейском континенте.

Очень многие отмечают то, что среди всех ны­нешних обитателей Азии, которые благодаря гео-

графическим и иным условиям оказались изолиро­ванными от влияния современной цивилизации, чувства достигли гораздо большей степени разви­тия, чем у европейцев. А поскольку чувства явля­ются основой здравого смысла, именно азиаты, не­смотря на свою необразованность, имеют более пра­вильное представление о любом предмете, чем те, кто принадлежат к «сливкам» («цимесу») совре­менной цивилизации.

Понятие европейца об увиденном им предмете формируется исключительно на основании его фор­мы, так сказать, на базе «математической обосно­ванности» предмета, тогда как большинство азиа­тов схватывают сущность видимого предмета, пользуясь чаще своими чувствами, а порой исклю­чительно инстинктивно».

В этом месте своей речи, посвященной современ­ной литературе, старый перс, помимо прочего, зат­ронул вопрос, интересующий в наше время многих европейских, как их частенько называют, «распро­странителей культуры».

Вот что он затем сказал:

«Не так давно азиатов интересовала европейская литература, но вскоре, почувствовав ее бессодержа­тельность и пустоту, они постепенно утеряли к ней всякий интерес и сейчас ее почти не читают.

Интерес азиатов к европейской литературе про­будило то ее ответвление, что именуется беллетрис­тикой.

Знаменитые европейские романы, главным обра­зом, представляют собой, как я уже говорил, длин­ные описания череды болезней, поражающих современных людей и, вследствие их слабости и безволия, протекающих тяжело и очень долго.

Азиаты, пока еще не так далеко ушедшие от матери-природы, своим сознанием понимают, что это психическое состояние, в которое впадают муж­чины и женщины, недостойно человека вообще, а для мужчины губительно и недопустимо, так как разлагает его, и поэтому герои европейских рома­нов вызывают в них вполне естественное чувство отвращения.

Что касается остальных жанров европейской ли­тературы — научной, описательной и всевозмож­ной нравоучительной, то азиаты, в меньшей степе­ни, чем европейцы, потерявшие способности чув­ствовать, и находясь ближе к природе, неосознанно чувствуют и инстинктивно ощущают непонимание действительности и полное отсутствие у авторов необходимых знаний и истинного понимания пред­мета, о котором они пишут.

Поэтому азиаты, проявив сначала неподдельный интерес к европейской литературе, вскоре просто перестали ее замечать, а сейчас вообще не обраща­ют на нее никакого внимания, в то время как в самой Европе полки книжных магазинов, частных и публичных библиотек ломятся от обилия литера­турных произведений, число которых с каждым днем все увеличивается.

У многих из вас несомненно возникнет вопрос: как согласовать мои утверждения с тем фактом, что большинство азиатов остаются неграмотными в строгом смысле этого слова?

Я отвечу на него так: истинную причину отсутствия у азиатов интереса к европейской литерату­ре следует искать в ней же самой. Мне доводилось видеть, как сотни неграмотных в европейском по­нимании людей собирались послушать священные тексты и сказания, известные как «Тысяча и одна ночь». Вы возразите мне, что описанные события, особенно в сказаниях, взяты из настоящей жизни и поэтому интересны им и понятны. Не в этом дело. Эти тексты, я говорю сейчас о «Тысяче и одной ночи», — произведения литературы в пол­ном смысле этого слова. Любой слушатель или читатель сразу поймет, что все в них — выдумка, но выдумка, соответствующая истине, хотя и со­стоящая из эпизодов, невероятных в реальной жиз­ни. Интерес читателя или слушателя пробуждается и усиливается в результате ясного и точного пони­мания автором психики самых разных людей; он сам с любопытством следит за тем, как постепен­но, эпизод за эпизодом, разворачивается повество­вание.

Требования современной цивилизации породили еще один весьма специфический вид литературы, именуемый «журналистикой».

Не могу обойти молчанием эту новую форму ли­тературы, поскольку она не только ничего не предлагает читателю и абсолютно не развивает его ум, но, по моему твёрдому убеждению, является глав­ным злом в жизни сегодняшнего человека, так как оказывает отравляющее воздействие на человечес­кие взаимоотношения.

Этот вид литературы стал в последнее время чрезвычайно распространен, и все потому, что го­раздо эффективнее всех других жанров добавляет человеку слабости и потребности, ведущие к еще большему бессилию человека. Журналистика унич­тожает последнюю для человека возможность при­обрести сведения, что некогда придавали ему отно­сительное знание своей индивидуальности, того единственного, что приводит, — как мы это назы­ваем — к «памяти себя», этому абсолютно необхо­димому фактору в процессе саморазвития.

И кроме того, из-за беспринципности в литерату­ре мыслительные функции людей еще более отда­лились от их индивидуальности, в результате чего сознание, некогда пробуженное в них, сейчас уже вовсе не участвует в мыслительном процессе. Та­ким образом они лишились этих факторов, которые прежде обеспечивали людям более или менее снос­ное существование, по крайней мере, в их взаимо­отношениях.

К нашему, общему несчастью, журналистика, с каждым годом получающая в жизни людей все большее распространение, ослабляет и без того уже ослабленные умы человеческие тем, что оставляет их открытыми для всякого рода обманов и заблуж­дений и уводит их в сторону от относительно обо­снованного мышления, вырабатывая, таким обра­зом, в людях вместо здравого суждения такие раз­личные недостойные их качества, как недоверие, недовольство, страх, ложный стыд, лицемерие, гор­дыню и так далее и тому подобное.

Дабы конкретнее показать весь тот вред, что не­сет людям журналистика» я расскажу вам о не­скольких событиях, которые произошли по вине газет, в чем я нимало не сомневаюсь, поскольку до некоторой степени сам был их участником.

Был у меня в Тегеране хороший, близкий друг, армянин по национальности, сделавший меня, не­задолго до своей смерти, своим душеприказчиком.

Сын его, немолодой уже человек, жил со своей многочисленной семьей в одном из крупных евро­пейских городов.

В один печальный вечер, поужинав, он и вся его семья почувствовали себя плохо и к утру умерли. Как душеприказчик семьи я был обязан поехать туда, где случилось это трагическое происшествие.

Там я обнаружил, что совсем незадолго до этого отец семейства в одной из выписываемых им газет прочитал серию длинных статей о мясном магази­не, где, по мнению авторов материалов, продава­лись какие-то особенные сосиски, изготовленные якобы из отборных, (экологически) чистых продук­тов по некоему специальному рецепту.

Подобные статьи, и рядом с громкой рекламой, печатались и во множестве других газет.

В конце концов отец семейства, соблазненный описываемыми вкусовыми качествами сосисок, ко­торые, кстати, ни он, ни остальные члены его семьи особенно не любили, так как в Армении сосис­ки вообще не едят, отправился в указанный мясной магазин, где и купил рекламируемый продукт. Съев на ужин сосиски, вся семья отравилась.

Вскоре, после одного невероятного обстоятель­ства, возникшее во мне несколько дней назад подо­зрение, что смерть была вызвана сосисками, теперь переросло в уверенность. Чтобы раскрыть загадку смерти семьи, я нанял одного частного детектива, который и выяснил для меня следующее.

Дело оказалось в том, что некоторая фирма при­обрела по дешевке громадный груз экспортных со­сисок, изначально предназначавшийся для отправ­ки за границу. Однако из-за задержки в отправле­нии иностранцы от груза отказались, и тогда фир­ма, понимая, что от товара нужно отделаться как можно быстрее, немало заплатив газетчикам, раз­вернула широкую зловредную рекламу заведомо некачественного продукта.

А вот еще один случай.

Во время моего пребывания в Баку я в течение нескольких дней читал в местных газетах, которые мне приносил племянник, статьи — длинные, неко­торые из них занимали по несколько страниц, — о посетившей город чудо-актрисе.

О ней писалось с таким восторгом, что я, в конце концов, отложив срочные дела, отправился в театр, чтобы лично взглянуть на игру знамени­тости.

И что вы думаете, я увидел? Ничего, что хотя бы в самой малой степени соответствовало посвя­щенным ей многочисленным статьям.

Раньше я частенько посещал театры, как хоро­шие, так и не очень, поэтому могу без ложной скромности отнести себя к знатокам сценического искусства. Признаюсь, что в свое время многие считали меня авторитетом в этой области. Но даже если отбросить мои личные знания, а говорить про-

сто с точки зрения рядового зрителя, то должен признать одно: ни разу за всю мою жизнь я не видел такой посредственности, в которой отсут­ствие таланта сочеталось с абсолютным незнанием элементарных основ актерского мастерства.

Во всех ее проявлениях на сцене сквозила такая вопиющая бездарность, что даже я, человек, склон­ный к альтруизму, побоялся бы назвать ее игру хотя бы относительно приемлемой. Ее удручающие данные не позволили бы ей сыграть даже роль ку­харки у меня на кухне.

Как мне удалось узнать впоследствии, она состо­яла на содержании у одного из крупных бакинских нефтепромышленников, и тот, прилично заплатив дюжине газетчиков, падких на шальные деньги, пообещал им вдвое больше, если тем удастся сде­лать из его пассии — она работала до того горнич­ной у какого-то русского инженера, который, пользуясь беззащитностью девицы, соблазнил ее, — известную театральную знаменитость.

И другой случай.

Время от времени в одной из самых читаемых газет я натыкался на цветистые панегирики, вос­хвалявшие некоего художника, и благодаря этим статьям начал считать его просто-таки феноменом в современном искусстве.

Племянник мой, тот, что живет в Баку, в то время как раз собирался жениться и построил себе новый дом, который хотел украсить богатыми рос­писями. Поскольку дела у моего племянника в тот год шли весьма неплохо — он открыл две новые и очень перспективные скважины, — я посоветовал ему не тратить время понапрасну, а побыстрее вы­писать из Германии тамошнюю знаменитость, этого модного художника, и поручить ему роспись дома. Я сказал, что хоть денег это будет стоить немалых, зато потомкам достанутся красивые фрески и кар­тины кисти великого маэстро.

Мой племянник так и поступил. Даже более того — он лично выехал встречать выдающегося европейского художника, прибывшего с целым ка­раваном помощников-подмастерьев. Он привез с собой даже своей гарем, в европейском, конечно, понимании этого слова, и без суеты и спешки при­нялся за работу.

Результатом трудов заезжей знаменитости стало то, что, во-первых, день свадьбы был отложен, а во-вторых, были истрачены громадные деньги на при­ведение стен дома в первоначальный вид, после чего появились простые персидские художники, истинные мастера, и украсили их великолепными картинами и орнаментами.

В данном случае репортеры — следует отдать им должное, — расхваливали посредственного худож­ника, рядового мазилку, совершенно бесплатно, просто из чувства солидарности и товарищества.

Я приведу вам последний пример. Это будет до­вольно печальный рассказ о непонимании, возник­шем в результате вмешательства одного известного представителя современной, особенно зловредной, литературы.

Одно время я долго жил в городе Хорасане и час­тенько в доме своего знакомого встречался с молодой европейской парой, с которой затем подружился.

В Хорасан они приезжали часто, но всегда нена­долго.

Молодой мужчина не просто путешествовал со своей юной женой, бывая во многих странах, он собирал всякую информацию о воздействии куре­ния, надеясь впоследствии проанализировать влия­ние содержащегося в различных сортах табака ни­котина на организм и психику человека.

Собрав в некоторых странах Азии всю необходи­мую информацию, он вернулся со своей женой в Европу, где на базе своих исследований начал пи­сать большую книгу.

Жена же его, потратив из-за своей неопытности во время путешествий все имевшиеся у них сред­ства и желая дать своему мужу возможность закон­чить начатый труд, была вынуждена пойти рабо­тать машинисткой в одно крупное издательство.

Однажды в бюро, где она работала, заглянул из­вестный, маститый литературный критик, увидел прелестную юную особу и, воспылав к ней страс­тью, попытался, ради удовлетворения своих плотс­ких желаний, сблизиться с ней, но девушка пре­секла его домогательства.

Однако пока «в верной жене европейского мужа» торжествовала мораль, в гадком представителе совре­менного типа мужчины начало вызревать желание отомстить — у подобных типов оно по силе равное степени неудовлетворенности, — которое вырази­лось прежде всего в том, что всяческими интрига­ми он добился увольнения неподатливой машинис­тки. Когда же ее муж и мой друг, закончив, опуб­ликовал свою работу, уже известный критик, чума и язва нашего времени, принялся строчить в самые разные газетки, с которыми он сотрудничал, серии полных лжи заметок, дискредитировавших выпущен­ную книгу. В итоге книга потерпела полный провал, то есть ни один человек ее не купил.

В конце концов из-за действий бессовестных представителей беспринципной литературы моло­дые муж и жена остались совершенно без средств к существованию и, не имея возможности даже ку­пить себе хлеба, по взаимному согласию' совершили самоубийство.

С моей точки зрения, такие литературные кри­тики, считаясь авторитетными благодаря своему воздействию на общую массу наивных и легко вну­шаемых людей, в тысячу раз вреднее целой банды сюсюкающих мальчишек-репортеров.

Мне доводилось знать одного музыкального Кри­тика, который за всю свою жизнь не коснулся ни одного музыкального инструмента; он не мог ска­зать, что такое звук, и не отличал ноты «до» от ноты «ре». Однако благодаря утвердившимся ано­малиям современной цивилизации, он, заняв в жизни ответственное место музыкального критика, считался авторитетом в музыке и оказывал влия­ние на читателей крупной и серьезной газеты. Та­ким образом, на основе его полуграмотных указа­ний у читателей формировалось незыблемое мнение по всем вопросам музыки, — вопросам, которые, в сущности, должны быть маяком для правильного понимания одного из аспектов истины.

Публика никогда не знает, кто, собственно, пи­шет, она знает только газету, принадлежащую группе преуспевающих бизнесменов.

Читателю неизвестен ни уровень знаний того, кто пишет, ни все то, что происходит в тиши ре­дакторских кабинетов; он просто принимает на веру все, что ему преподносят.

Одно из моих убеждений, ставшим за последние годы незыблемым, как скала, — и я уверен, что к подобному заключению придет любой человек, спо­собный думать беспристрастно, — состоит в том, что именно благодаря журналистике мыслительные спо­собности любого человека, пытающегося развиваться при помощи средств, имеющихся в распоряжении современной цивилизации, можно сравнить в самом лучшем случае с «первым изобретением Эдисона», а что же касается эмоционального развития, то его можно охарактеризовать фразой, сказанной муллой Насреддином: «тонкость чувств коровы».

Сами вожди современной цивилизации, нахо­дясь на очень низком уровне морального и психоло­гического развития, подобно детям, играющим с огнем, неспособны понять силу и значимость влия­ния подобного рода литературы на народные массы.

Изучая древнюю историю, я вынес впечатление, согласно которому вожди прошлых цивилизаций никогда бы не допустили, чтобы подобные анома­лии длились долго.

Мое мнение могут подтвердить подлинные до­шедшие до нас сведения о том серьезном внима­нии, которое уделяли правители моей страны ежедневной литературе, и это было не так уж и давно, в тот период, когда моя страна считалась одной из ведущих держав мира и когда Великий Вавилон, признаваемый в то время всеми на Земле единственным центром культуры, принадлежал нам.

Согласно этим сведениям, тогда также имелась ежедневная пресса, выходившая на папирусе, прав­да, меньшего, чем сегодня, объема. Но в то время в ежедневных литературных органах работали только умудренные знаниями люди солидного возраста, из­вестные своими заслугами и достойной жизнью. Имелись определенные установленные правила при­ема на работу в газеты, соискатели давали клятву, отчего их звали присяжными сотрудниками, точно так же, как сегодня назначаются жюри присяжных в суде, присяжные поверенные и т. д.

Но сегодня журналистом может стать любой про­ныра, способный грамотно начеркать жалостливую статейку.

Я неплохо разбираюсь в психологии и вполне мог понаблюдать за этими существами — продук­том современной цивилизации, заполнявшими га­зеты и журналы своими заумными произведения­ми, когда три или четыре месяца жил в том же городе Баку и, частенько посещая собрания журна­листов, разговаривал с ними.

Был как-то вот какой случай.

Однажды, когда я приехал в Баку, намереваясь провести у племянника всю зиму, к нему пришли несколько молодых людей с просьбой разрешить им проводить в одном из полуподвальных помещений в его доме, где изначально предполагалось сделать ресторан, собрания «Нового общества литераторов и журналистов». Племянник сразу согласился, и, начиная со следующего дня, преимущественно по вечерам, на «общие собрания» — так они называли свои посиделки — в дом начали приходить моло­дые люди и устраивать разного рода дискуссии.

На этих собраниях разрешалось присутствовать посторонним, и, поскольку вечера у меня были сво­бодны, да и жил я недалеко, я нередко заходил к ним послушать их разговоры. Постепенно ко мне привыкли, с кем-то я подружился и начал прини­мать участие в беседах.

Большинство из приходивших были молодыми людьми, слабыми и женственными; лица некото­рых ясно говорили, что их родители либо были алкоголиками, либо по безволию страдали от па­губных страстей, а зачастую несли на себе отпеча­ток тайных пороков, тщательно ото всех скрывае­мых.

По сравнению со многими современными города­ми Баку можно считать большим поселком, и хотя в большинстве своем типы, что собирались в подва­ле у моего племянника, относились к «птицам не­высокого полета», по ним вполне можно составить характеристику на всех их коллег, где бы они ни проживали. Я чувствую, что имею право это сде­лать, так как позднее, путешествуя по Европе, я нередко сталкивался с представителями современ­ной литературы и нашел их везде одинаковыми, похожими друг на друга как горошины в стручке: впечатление они оставляли одно и то же.

Отличаются они только по степени своей важно­сти, что зависит от литературного органа, с кото­рым они сотрудничают, то есть от репутации и ти­ража газеты или журнала, в котором они нашли приют, или же от прочности коммерческой компа­нии, владеющей как литературным органом, так и ими самими, литературными поденщиками.

Многие из них по тем или иным причинам именуют себя поэтами. Сейчас в Европе всякий, кто напишет четырехстрочную белиберду типа:

Зеленые розы,

Пурпурные мимозы,

Божественны ее позы,

Словно навязчивые воспоминания...

награждается окружающими его восхищенными неучами званием поэта, причем некоторые доходят до того, что пишут это слово на своих визитных карточках.

В среде современных журналистов и писателей чрезвычайно развито чувство товарищества и взаи­мовыручки (esprit de corps), они используют вся­кую возможность, чтобы оказать друг другу поддер­жку бесстыдным славословием.

Я полагаю, что это качество и является основной причиной распространения их влияния и формиро­вания лживого авторитета в массах, в результате чего у толпы вырабатывается бессознательное чув­ство подобострастного низкопоклонства перед нич­тожествами, а именно так их назовет человек с чистым сознанием.

На тех бакинских собраниях, о которых я уже упоминал, некоторые из присутствующих выходи­ли на трибуну и начинали читать нечто похожее на приведенное мной четверостишие, либо заводили речь о том, почему такой-то министр такой-то стра­ны высказался на банкете по какому-то вопросу именно так, а не иначе, причем в подавляющем большинстве случаев лектор заканчивал свой моно­лог сообщением примерно такого содержания:

«А сейчас я уступаю трибуну несравненному све­тиле учености нашего времени, господину НН, ко­торый совершенно неожиданно посетил наш город по важному делу, и не отказал нам в любезности посетить это собрание. Сейчас мы с вами будем иметь счастье услышать его чарующий голос».

Само же светило, появляясь на трибуне, начина­ло свою речь примерно следующими словами:

«Дорогие дамы и господа, мой коллега со свой­ственной ему скромностью назвал меня знаменито­стью...» (Здесь следует принять во внимание, что светило не слышало, что говорил о нем его коллега, поскольку в тот момент находилось в соседней ком­нате, дверь куда была закрыта, а открывал он ее сам, а что касается акустики зала, то мне она была хорошо известна: и стены, и двери его отличались особой непроницаемостью.) Светило тем временем продолжало свою речь:

«В сравнении с ним я просто никто, я не имею права даже сидеть в его присутствии. Знамени­тость — не я, а мой коллега, он известен не только на просторах великой России, но и во всем цивили­зованном мире. С замиранием сердца будут произ­носить его имя потомки, и никому и никогда не за­быть всего того, что он сделал для науки и будуще­го процветания человечества. Как вы знаете, этот бог истины оказался в нашем малозаметном городе случайно, но, вне всякого сомнения, привели его сюда очень важные дела. По правде говоря, его место не здесь, а среди Олимпийских богов...»

Ну и так далее и тому подобное.

Только после соответствующей преамбулы заез­жая знаменитость произнесет несколько абсурднос­тей на тему, скажем, «Почему Сирикитси пошел войной на Парнакалпи».

После таких ученых собраний обычно подавался ужин с двумя бутылками дешевого вина, и многие из присутствующих старались спрятать в своих карманах кто кусок закуски, кто — ломоть колба­сы, а кто — несколько ломтиков селедки с хлебом, и если же кто-нибудь случайно замечал эти дей­ствия, то обычно следовал такой комментарий:

«Это для моей собаки, он, подлый, уже привык к вкусненькому, знает: если я возвращаюсь домой поздно, значит, принесу ему чего-нибудь полако­миться».

На следующий день после собрания во всех мес­тных газетах обязательно появлялся отчет, напи­санный чрезвычайно помпезно, в которых, правда, произнесенные речи цитировались более или менее точно, зато ни слова не говорилось ни о чрезвычай­ной скромности ужина, ни о попрятанных по кар­манам кусочкам для собак.

Вот такие люди и пишут в газетах о разного рода «истинах» и научных открытиях, а наивный читатель, который не знает ничего ни о самих пи­сателях, ни об их жизни, делает выводы о событи­ях и идеях, основываясь на пустословии писак, людей ни более и ни менее как больных, неопыт­ных и неграмотных с точки зрения человеческой жизни.

За небольшим исключением во всех европейских городах авторы книжек и газетных статеек одни и те же люди — незрелые и легкомысленные, став­шие тем, чем они стали, главным образом, благода­ря своей наследственности и безволию.

По моему мнению, не может быть никаких со­мнений в том, что из всех причин столь большого количества аномалий, наблюдающихся в современ­ной цивилизации, главной и очевидной является та самая журналистика, так как она разлагает и от­равляет психику людей. Я крайне удивлен тем, что ни единое правительство в мире не осознало еще этого факта, ибо ни одно из них — при громадных так называемых государственных расходах на со­держание полиции, тюрем, судебных учреждений, церквей, больниц и так далее, при всех расходах на гражданских служащих типа священнослужите­лей, врачей, агентов тайной полиции, обществен­ных обвинителей, пропагандистов и им подобных, с единственной целью поддержать лояльность и мо­раль граждан своих стран, — не тратит ни копейки на то, чтобы задушить на корню явную причину многих преступлений и недоразумений в обще­стве».

Так закончил свою речь старый мудрый перс.

Итак, мой смелый читатель, стоящий уже, воз­можно, у двери с галошей на одном ботинке, те­перь, когда я закончил свою речь, которую привел здесь только лишь потому, что, по моему мнению, идеи, в ней выраженные, могут быть и полезны, и поучительны, особенно для тех обожателей совре­менной цивилизации, которые по наивности счита­ют ее неизмеримо выше предыдущих в плане со­вершенствования человеческого разума, я завер­шаю введение и перехожу к разработке материала, которым намеревался заполнить этот ряд своих трудов.

В то время, когда я начал переписывать матери­ал с намерением придать ему форму, наиболее всем понятную и постижимую, у меня возникла мысль выполнить эту работу в соответствии со здравым советом, данным живущим, и часто использовав­шимся муллой Насреддином: «Всегда и во всем стремитесь добиться одновременно полезного для других и приятного для себя».

Что касается выполнения первой части этого ра­зумного совета, то здесь мне волноваться не о чем, поскольку идеи, которые я собираюсь высказать в этом ряду, сами с избытком ему соответствуют. Но вот что касается приятного для себя, так этого я собираюсь добиться приведением заранее обозна­ченного материала в форму повествования, которое, начиная с этого момента, сделает мое существова­ние среди людей в некотором смысле более снос­ным, чем в ту пору, когда я еще не занимался пи­сательством.

Дабы вы смогли понять, какой смысл я хочу вложить в термин «сносное существование», следу­ет сказать, что после всех моих путешествий по многим странам Азии и Африки, которые по тем или иным причинам в последние пятьдесят лет многих интересуют, я уже долгое время пользуюсь репутацией колдуна и эксперта в «вопросах о поту­стороннем».

И потому каждый, кто со мной встречается, по­лагает, что имеет право тревожить меня ради удов­летворения своего праздного любопытства вопросами о потустороннем, либо же старается упросить меня рассказать что-нибудь из моей жизни или из моих приключений.

И, невзирая на усталость, я обязан рассказы­вать, иначе мои собеседники обиделись бы на меня и, чувствуя ко мне неприязнь, везде, где бы мое имя не упоминалось, говорили бы что-нибудь ос­корбительное о моих делах и принижали мою зна­чимость.

Вот почему, перерабатывая материал для этого ряда, я решил облечь его в форму отдельных, не­зависимых рассказов и вставить в них различные идеи, которые могут послужить ответом на все ча­сто задаваемые мне вопросы, дабы, если мне в бу­дущем придется снова столкнуться с бесстыдными праздношатающимися субъектами, я бы просто посоветовал им прочитать ту или иную главу и тем удовлетворить их автоматическое любопытство. В то же время, такая форма позволит мне разговари­вать с некоторыми из них просто через поток ассо­циаций — так им привычней — и даст мне иногда передышку для активных раздумий, каковые не­избежно требуются для сознательного и добросове­стного выполнения моих жизненных обязаннос­тей.

Из вопросов, наиболее часто задаваемых мне представителями разных общественных групп с различной степенью «информированности», как мне помнится, самыми частыми являются следую­щие:

 

•   С какими замечательными людьми мне дово­дилось встречаться?

•   Какие чудеса я видел на Востоке?

•   Есть ли у человека душа и бессмертна ли она?

•   Свободна ли воля человека?

•   Что есть жизнь и зачем существует страда­ние?

•   Верю ли я в оккультные и спиритические на­уки?

•   Что такое гипнотизм, магнетизм и телепатия?

•   Как-получилось, что я всем этим заинтересо­вался?

•   Что привело меня к созданию системы, при­меняемой в Институте, который носит мое имя?

 

Итак, я сгруппирую вопросы и отвечу на них в каждой главе, начав с первого, «С какими замеча­тельными людьми мне доводилось встречаться?». В каждую из глав, посвященных этим встречам, я вставлю, пользуясь принципом логической последо­вательности, все идеи и мысли, с которыми мне хо­телось бы познакомить читателей, дабы они послу­жили предварительным конструктивным материа­лом, а параллельно я отвечу и на все остальные часто задаваемые мне вопросы. Более того, я распо­ложу все повествования в таком порядке, чтобы, среди прочего, отчетливо выделялась моя автобиог­рафия как она есть.

Перед тем, как перейти к дальнейшему расска­зу, я считаю необходимым дать точное толкование словосочетанию «замечательный человек», ибо по­добно многим другим фразам, обозначающим опре­деленные понятия, оно многими современными

людьми понимается относительно, то есть в чисто субъективном смысле.

К примеру, человек, демонстрирующий на сцене фокусы, многим покажется замечательным, но по­теряет это качество тут же, как только раскрывает­ся секрет фокуса.

Скажу просто и коротко: в настоящее время счи­таться и называться замечательным может только тот человек, которого я таковым считаю и назы­ваю.

С моей точки зрения замечательным является тот, кто выделяется из окружающей его толпы на­ходчивым умом, тот, кто знает, как оставаться не­возмутимым при любых проявлениях природы, и одновременно ведет себя праведно и терпимо по отношению к слабостям других.

Первым из таких людей, оказавшим влияние на всю мою жизнь, был мой отец, с него я и начну свой рассказ.

**************

ГЛАВА II. МОЙ ОТЕЦ

Мой отец был хорошо известен в последние деся­тилетия прошлого века и в начале нынешнего как ашох, то есть поэт и рассказчик, под именем «Адаш», и, хотя он не был профессиональным ашо-хом, а всего лишь любителем, в свое время он был очень популярен во многих странах Закавказья и Малой Азии.

Ашохами в Азии и на Балканах называли на­родных певцов, которые слагали, читали или пели поэмы, песни, легенды, сказания и другие тексты.

Несмотря на тот факт, что эти люди посвяща­ли себя литературе, в большинстве своем они были неграмотны, но, не имея за плечами даже начальной школы, они обладали такой цепкой па­мятью и остротой ума, что в наши дни считались бы людьми замечательными и даже феноменаль­ными.

Они не только знали наизусть бесчисленные пес­ни, а нередко и длинные народные сказания, но также по памяти исполняли сложные мелодии; они зачастую по-своему импровизировали, с порази­тельной быстротой меняя рифму и ритм песней.

Теперь таких людей почти не осталось.

Они начали исчезать еще в дни моей молодости.

Мне довелось видеть нескольких ашохов, знаме­нитых в то время, и их лица навсегда запечатле­лись в моей памяти.

Мне посчастливилось увидеть их, поскольку мой отец брал меня, когда я был еще ребенком, на про­ходившие при очень большом стечении публики со­стязания поэтов-ашохов, которые приезжали из многих стран, в том числе из Персии, Турции, со всего Кавказа и даже из Туркестана.

Соревнования проходили по следующему образцу: один из участников, избранный большинством, на­чинал петь импровизированную мелодию, задавая в конце своей песни следующему ашоху вопрос на религиозную или философскую тему, или о проис­хождении древнего песнопения, сказания, поверья или обычая, и тот, также в импровизированной пес­не, отвечал на него, задавая другой вопрос следую­щему исполнителю; причем каждая последующая импровизация должна быть по тональности созвучна предыдущей, создавая то, что реальной музыкаль­ной наукой называется «ansapalnianly flowing echo» («ансапально бегущее эхо»).

Все песни исполнялись в стихах, обычно на тюр-кско-татарском наречии, в то время широко ис­пользуемым разноязычным населением той местно­сти как язык общения.

Состязания эти длились неделями и даже меся­цами и обычно заканчивались присуждением при­зов и подарков, которые предоставляли зрители: это были домашние животные, ковры и прочее, чем одаривали исполнителей, проявивших, по мнению большей части слушателей, наиболее яр­кий талант.

Мне довелось видеть три таких состязания: пер­вое имело место в Турции, в городе Ван, второе -=-в Азербайджане, в городе Карабахе, и третье про­исходило в небольшом городке Су батан, недалеко от Карса.

В Александрополе и Карее, городах, где наша семья жила в пору моего детства, отца обычно при­глашали на вечерние посиделки, куда многие при­ходили для того, чтобы послушать его рассказы и песни.

На этих посиделках он нередко исполнял что-нибудь одно из множества легенд и сказаний, изве­стных ему — по выбору присутствующих, либо же пел какую-нибудь песню — диалог между различ­ными персонажами.

Зачастую даже целой ночи не хватало, чтобы за­кончить начатый рассказ, и поэтому на следующий вечер слушатели приходили снова.

В ночь на праздники или воскресенье — когда не нужно было наутро вставать рано, мой отец обычно рассказывал нам, детям, сказки: либо о ве­ликих людях и героях древности, либо о Боге, о природе и таинственных чудесах, причем свои по­вествования он неизбежно заканчивал сказкой из «Тысячи и одной ночи», которых он знал так мно­го, что наверняка мог рассказывать их столько же ночей.

Среди множества сильных впечатлений, остав­шихся у меня от легенд, рассказанных отцом, и оказавших глубокое влияние на всю мою жизнь, была одна, которая, наверное, не менее пяти раз сослужила мне добрую службу в более поздние годы, ставшая «духовным фактором» и оказавшая мне помощь в понимании непостижимого.

Это сильное впечатление, позднее послужившее мне духовным фактором, выкристаллизовалось во мне однажды вечером, когда отец рассказывал и пел легенду о «Потопе перед потопом», и последо­вавшей после этого дискуссии между моим отцом и одним из его друзей.

Это случилось тогда, когда под влиянием жиз­ненных обстоятельств мой отец был вынужден стать профессиональным плотником. Друг, с которым у него возник диспут, частенько заходил к нам в мастерскую и нередко сидел там всю ночь, раз­мышляя о смысле древних легенд и сказаний. Друг этот был не кто иной, как настоятель Борш из кар­ского воинского собора, ставший вскоре моим пер­вым учителем, основатель и создатель моей тепе­решней индивидуальности и, так сказать, «третьего аспекта моего внутреннего Бога».

В ночь, когда возник известный диспут, я был в мастерской, также как и мой дядя, который нака­нуне приехал в наш город из соседней деревушки, где у него были обширные сады и виноградники.

Мы с дядей тихо сидели рядом на мягкой струж­ке в углу мастерской и слушали моего отца, кото­рый пел сказание о вавилонском герое Гильгамеше, одновременно объясняя его смысл.

Спор возник, когда отец закончил двадцать пер­вую песнь из сказания, в которой некий Ут-Напиш-тим рассказывает Гильгамешу историю разруше­ния потопом земли Шуруппак.

После этой песни отец сделал паузу, чтобы набить трубку, и сказал, что, по его мнению, легенда о Гильгамеше пришла от шумеров, народа, более древ­него, чем вавилоняне, и что, вне всякого сомнения, эта самая легенда лежит в основе древнееврейского повествования о потопе, вошедшего в Библию и ставшего основой христианского понимания возник­новения мира; различие между шумерским и хрис­тианским вариантами состоит лишь в незначитель­ных деталях — названиях мест и имен героев.

Отец-настоятель принялся возражать, выдвинув множество контрдоводов, и вскоре спор между ним и моим отцом сделался настолько жарким, что они даже забыли отослать меня спать, что обычно дела­ли в таких случаях.

Мы с дядей до самого утра, лежа на мягкой стружке, не шевелясь, с интересом слушали приво­димые спорщиками аргументы до тех пор, пока, наконец, мои отец и его друг не закончили диспут и не расстались.

Двадцать первая песня повторялась в ту ночь так часто, что накрепко, на всю жизнь, врезалась в мою память. Вот эта песня:

 

Я расскажу тебе, Гильгамеш,

О мрачной тайне Богов:

Как однажды, встретившись,

Они порешили

Залить потопом землю Шуруппак.

Ясноглазый Эа,

Не сказав ничего ни своему отцу, Ану,

Ни Богу, великому Энлилу,

Ни сеятелю счастья, Немуру,

Ни даже князю подземного мира, Энуа,

Призвал к себе своего сына, Убара-Тута;

Сказал ему: «Построй же себе корабль,

И возьми с собой своих близких,

А также птиц и животных, которых пожелаешь;

Решили боги окончательно

Залить потопом землю Шуруппак».

 

Сведения, полученные мной в детстве, благодаря тому сильному впечатлению, что я обрел во время диспута на абстрактную тему между двумя людьми, прожившими относительно благополучно до глубо­кой старости, дали благотворные всходы и способ­ствовали образованию моей индивидуальности, кото­рую я впервые осознал много позже, а именно, неза­долго до Всеевропейской войны (Первой мировой войны), и ставшей с тех пор для меня тем самым духовным фактором, упомянутым мною выше.

Первый толчок для моих умственных и чув­ственных ассоциаций, вызвавших это осознание, дало следующее обстоятельство:

Однажды я прочел в каком-то журнале статью, где говорилось, что среди развалин древнего Вавилона были найдены таблички с надписями, возраст которых, как уверяли ученые, составлял не менее четырех тысяч лет. В статье приводились эти над­писи и расшифрованный текст — им была та самая легенда о герое Гильгамеше.

Когда я понял, что передо мной — та самая ле­генда, которую я часто слышал в детские годы от отца, и особенно, когда я увидел в приведенном тексте двадцать первую песню легенды, практичес­ки слово в слово совпадающую с песнями и сказа­ниями моего отца, я ощутил очень сильное внут­реннее волнение, мне показалось, будто вся моя будущая судьба зависит от прочитанных мной слов. Я был ошеломлен тем фактом, поначалу показав­шимся мне невероятным, что эта легенда, передава­ясь в течение тысячелетий ашохами из поколения в поколение, дошла до наших дней почти неизмен­ной.

После этого случая, когда благотворный резуль­тат детского впечатления от рассказов моего отца наконец-то стал мне ясен, — результат, выкристал­лизовавшийся во мне и превратившийся в духов­ный фактор, который позволил мне понимать все то, что обычно кажется непостижимым, — я часто сожалел, что слишком поздно начал придавать древним легендам то громадное значение, которое, как я понимаю теперь, они в действительности зас­луживают.

Была и еще одна легенда, которую я слышал от моего отца, снова о «Потопе перед потопом», кото­рая после вышеописанного случая также приобрела для меня особое значение.

В этой легенде говорилось, разумеется, в стихах, что очень-очень давно, за семьдесят поколений до этого последнего потопа (а поколением считается период в сто лет), когда там, где теперь находится вода, была суша, а там, где теперь находится суша, была вода, существовала на Земле великая цивилизация, центром которой, а также центром самой Земли, являлся бывший остров Ханинн.

Как мне удалось выяснить из других историчес­ких данных, остров Ханинн располагался примерно там, где сейчас находится Греция.

Единственными уцелевшими после раннего пото­па были члены некоего братства Имастун[2], состав­лявшие многочисленную касту, рассеянную по все­му миру с центром на острове Ханинн.

Братство Имастун состояло из ученых мужей, изучавших, помимо всего прочего, астрологию. Не­задолго до потопа они рассеялись по всей Земле, чтобы наблюдать из разных мест за небесными яв­лениями. Однако несмотря на разделявшие членов братства значительные расстояния, они поддержи­вали между собой постоянную связь и сообщали посредством телепатии обо всем увиденном в центр.

Для этого они использовали так называемых пифий, служивших им приемниками информации. Пифии в состоянии транса бессознательно улавли­вали и принимали все то, что им передавалось из разных мест «имастунами», записывая строки в четырех различных согласованных направлениях, соответственно направлению, откуда эти сведения были ими получены. Иначе говоря, они записыва­ли сверху вниз сообщения, приходившие к ним из мест, лежащих к востоку от острова, справа нале­во — сообщения, приходившие с юга, снизу вверх — сообщения, приходившие к ним с запада (из реги­онов, где некогда находилась Атлантида, а сейчас расположена Америка), и слева направо — сообще­ния, переданные им с той территории, где теперь находится Европа.

Поскольку так уж случилось, что я в цепи пос­ледовательных логических событий, входящих в данную главу, посвященную памяти моего отца, упомянул о его друге и моем первом учителе насто­ятеле Борше, то было бы весьма уместным описать манеру общения между этими двумя людьми, бла­гополучно дожившими до глубокой старости, кото­рые приняли на себя обязанность подготовить меня, тогда еще совсем несмышленыша, к созна­тельной, ответственной жизни, и заслуживших сво­им справедливым и добрым отношением ко мне право представлять для моей сущности «два аспек­та божественности моего внутреннего Бога».

Эта манера — она стала мне яснее несколько позже, когда я понял ее смысл, — была оригиналь­ным средством для развития ума и самосовершен­ствования.

Они называли ее термином «кастусилия», произ­водным, как мне кажется, от древнеассирийского слова, несомненно, почерпнутом моим отцом из какой-то легенды.

Приведу пример общения между настоятелем и моим отцом.

Один из них неожиданно для другого задавал какой-нибудь вопрос, обязательно ни к месту, дру­гой же обязан был без запинки, тихо и серьезно, дать на него логичный, подходящий ответ.

Например, однажды вечером, когда я находился у отца в мастерской, мой будущий учитель, неожи­данно войдя к нам, спросил: «Где сейчас Бог?»

«Бог? — ответил мой отец вполне серьезно. — Он сейчас в Сари-Камыше».

Сари-Камыш, лесистый, с необычайно высокими соснами, район, находился на бывшей границе между Россией и Турцией и был хорошо известен как в Закавказье, так и в Малой Азии.

Получив ответ, настоятель спросил: «А что Бог там делает?»

Отец ответил, что Бог мастерит себе там стре­мянки, на верху которых крепит счастье, чтобы люди — поодиночке и целые народы — смогли заб­раться и достать его.

И вопросы, и ответы звучали очень серьезно, без тени усмешки, словно разговор шел о цене на по­мидоры: один спрашивал, каковы виды на урожай, а другой отвечал, что виды не блестящие. Только много позже я понял, какой глубокий смысл скры­вался за этими вопросами и ответами.

Частенько они вели разговоры в таком духе, так что случайно подслушавшему их незнакомцу показалось бы, что два старика давно выжили из ума и лишь по ошибке избежали сумасшедшего дома.

Множество подобных разговоров, которые я тог­да считал бессмысленными, позднее, когда я столк­нулся с аналогичными вопросами, открыли для меня громадный смысл, и именно позднее я понял, что они значили для двух старых друзей.

Взгляды моего отца на человеческую жизнь от­личались ясностью, простотой и определенностью. Еще во дни моей юности он часто говорил мне: ос­новным стремлением каждого человека должно стать создание в себе внутренней свободы по отно­шению к жизни и подготовка к счастливой старо­сти. Он считал обязательность и насущную необхо­димость этой жизненной цели совершенно очевид­ной для всякого и даже не нуждающейся в муд­ром разъяснении. Но человек может достичь ее только в том случае, если с самого детства, до во­семнадцати лет, приобретет сведения для непре­менного выполнения следующих четырех запове­дей:

 

Первая:        Люби своих родителей.

Вторая:        Оставайся чистым.

Третья:        Будь внешне обходительным со всеми людьми, независимо от того, бедны ли они или богаты, расположены к тебе или нет, хозяева ли они рабов или сами рабы; внутри же оставайся свободным и не слишком доверяй кому-либо или чему-либо.

Четвертое:  Люби работу ради работы, а не ради того, что она тебе приносит.

 

Отец, особенно любивший меня как своего пер­венца, оказывал на меня огромное влияние.

Я относился к нему не как к отцу, а как к стар­шему брату, он же, благодаря постоянным разгово­рам со мной, своими многочисленными рассказами способствовал возникновению во мне поэтических образов и высоких идеалов.

Отец мой был потомком греков, чьи предки эмигрировали из Византии, спасаясь от преследова­ний турок, захвативших незадолго до этого Кон­стантинополь.

Вначале они обосновались в самом сердце Тур­ции, но позже — в силу ряда причин, среди кото­рых был и поиск места с более приемлемым клима­том и лучшими пастбищами для домашнего скота, составлявшего часть громадных богатств, которые достались им в наследство от предков, — они пере­ехали на восточное побережье Черного моря, в рай­он неподалеку от городка, который сейчас называет­ся Гумуш-Ханех. А еще позднее, незадолго до после­дней большой Русско-турецкой войны, из-за много­численных преследований, чинимых турками, они перебрались в Грузию.

В Грузии мой отец отделился от братьев и пере­ехал в Армению, где обосновался в городе Алек­сандрополе, раньше называвшемся по-турецки, Гумри.

После раздела наследства моему отцу достались по тем временам весьма значительные богатства, включая несколько отар овец и стад крупного рога­того скота.

Через год или два после того, как он поселился в Армении, из-за бед, не зависящих от человека, он потерял все свое имущество.

А случилось вот что.

Мой отец, переехав в Армению вместе со своей семьей, отарами, стадами и пастухами, считался самым богатым человеком в округе, и вскоре ме­стные бедняки отдали ему на попечение весь свой скот — овец, быков и коров — в обмен на ежеме­сячную плату маслом и сыром. Но после того, как скот дал приплод и стада моего отца увели­чились на тысячи голов, в этой местности разра­зилась беда: из Азии пришла эпидемия коровьего бешенства и распространилась по всему Закавка­зью.

Массовый падеж скота продолжался два месяца, и у отца погибли почти все животные, уцелело не больше десятка, да и те представляли из себя жи­вые скелеты — кожа да кости.

Взяв у других людей скот на попечение, отец, как было принято, брал на себя и обязанность за его сохранность, от которой его не освобождало ничто: ни эпидемия, ни частенько случавшиеся набеги волков, ни какие-то другие обстоятельства. Для того, чтобы выплатить компенсацию за поте­рянный скот отцу пришлось продать практически все, что у него было. Из сказочного богача он пре­вратился в нищего.

Семья наша в ту пору состояла из шести чело­век — отца, матери, бабушки, пожелавшей закон­чить свои дни возле младшего сына, и трех детей: меня, самого старшего из всех, брата и сестры. Мне было тогда семь лет.

Потеряв все свое состояние, мой отец, дабы про­кормить не просто семью, а семью, привыкшую к большому достатку, был вынужден заняться ка­ким-нибудь ремеслом. Начал он с того, что, собрав остатки своего некогда внушавшего соседям большое уважение богатства, открыл лесопильню, а при ней, как было принято в тех местах, столярную мастерскую по изготовлению всякой домашней ут­вари.

Однако затея его — а он никогда до этого не за­нимался коммерцией и, следовательно, не имел со­ответствующего опыта — сразу же, начиная с пер­вого года, пошла прахом.

В конце концов, под давлением обстоятельств, отец закрыл склад, оставив мастерскую.

Вторая беда обрушилась на моего отца через че­тыре года после первой. Все это время наша семья жила в окрестностях Александрополя, что совпало с периодом быстрого восстановления русскими близлежащего к нам города-крепости Каре.

Открывавшиеся перспективы неплохих заработ­ков в Карее, постоянные уговоры моего дяди, уже обосновавшегося там, заставили моего отца пере­нести туда мастерскую. Сначала он поселился в Карее один, а затем перевез к себе и остальное семейство.

К тому времени оно увеличилось на три «косми­ческие машины для переработки пищи» в виде трех очаровательных сестер.

Обосновавшись в Карее, сначала отец отдал меня в греческую школу, но очень скоро перевел в рус­скую муниципальную.

Поскольку учеба давалась мне легко, много вре­мени на приготовление уроков я не тратил и все свободные часы проводил в мастерской, помогая отцу. Очень скоро я приобрел собственный круг за­казчиков, вначале среди своих друзей, просивших меня смастерить им то ружье, то пенал, а потом и среди взрослых, заказывавших мне разные мелкие, но вполне серьезные работы.

И хотя я был еще мальчиком, этот период жиз­ни нашей семьи я помню достаточно хорошо, до малейших деталей, и среди прочего в памяти моей запечатлелось спокойное величие отца, его внутрен­нее спокойствие, проявлявшиеся во всем, что бы он ни делал, вне зависимости от бед, выпадавших на его долю.

Теперь уже я могу со всей уверенностью сказать, что, несмотря на отчаянную борьбу с неприятностя­ми, сыпавшимися на него словно из рога изобилия, в любых трудных ситуациях он продолжал сохра­нять душу истинного поэта.

Я считаю, что именно поэтому в пору моего детства, несмотря на откровенную нужду, в кото­рой мы жили, в нашей семье царило необычай­ное согласие, любовь и стремление помочь друг другу.

Благодаря врожденной способности находить вдохновение в красоте житейских частностей, мой отец был для всех нас даже в самые черные мину­ты источником мужества, он заражал нас свободой от забот, он зарождал в нас импульсы счастья, о которых я уже говорил выше.

Рассказывая об отце, я не могу пройти в молча­нии мимо его взглядов на то, что он называл «воп­росы загробной жизни». Он и в этом придерживал­ся особенной и в то же время достаточно простой концепции.

Я помню, что когда в последний раз навещал его, то задал ему один из тех стереотипных вопро­сов — их у меня было заготовлено немало, целый опросный лист, — с помощью которых в течение последних тридцати лет я многое выяснял, встреча­ясь с замечательными людьми, которые накопили за свою жизнь сведения, привлекающие к ним со­знательное внимание других. Я попросил его, разу­меется, после предварительной подготовки, обыч­ной в подобных случаях, высказать мне простым, немудреным языком, избегая философии, свое лич­ное мнение — есть ли у человека душа и действи­тельно ли она бессмертна.

«Как тебе ответить, — отозвался отец. — В су­ществование той души, которая предположительно, как многие верят, есть у человека и которая, сохра­няясь после его смерти, переселяется, я не верю, однако совершенно убежден, что в продолжении жизни человека в нем образуется «нечто». Себе я объясняю это так: человек рождается, имея опреде­ленные качества, и благодаря данным качествам в течение жизни в зависимости от его опыта в нем формируется определенная сущность, а уже из сущности образуется «нечто», что может жить не­зависимо от физического тела. Когда человек уми­рает, это «нечто» не разлагается немедленно, как его физическое тело; оно делает это много позже, уже после отделения от физического тела. Несмот­ря на то, что это «нечто» образуется из той же сущ­ности, что и физическое тело человека, материаль­но оно гораздо тоньше и, надо признать, имеет го­раздо большую чувствительность ко всевозможным восприятиям. Чувствительность его восприятий, по моему мнению, такая, как у той безумной армян­ки — Сандо, помнишь тот эксперимент, что ты провел с ней?»

Он намекал на опыт, который я проделал в его присутствии много лет назад, во время визита в Александрополь, когда я, дабы выяснить для себя все детали феномена, именуемого учеными гипно­тизерами воплощением чувствительности или пе­ремещением чувства боли на расстояние, вводил самых разных людей в состояние гипноза.

Эксперимент проходил следующим образом:

Из смеси глины и воска я сделал фигурку, отда­ленно напоминающую медиума, которого я соби­рался ввести в гипнотическое состояние, то есть в то психическое состояние, которое, по мнению од­ной из отраслей науки, дошедшей с глубокой древ­ности до наших дней, называется инициативным, и которое, по современной классификации школы

Нанси, соответствует третьей стадии гипноза. Затем я тщательно натирал какую-либо часть тела медиу­ма мазью, сделанной из смеси оливкового и бамбу­кового масел, после чего снимал масло с тела меди­ума и наносил его на соответствующую деталь фи­гурки, после чего приступал к выяснению всех де­талей этого феномена.

Особенно моего отца удивило то, что, когда я дотрагивался иголкой до детали фигурки, на кото­рую было нанесено масло, соответствующая часть тела медиума дергалась, когда же я укалывал ее, на теле медиума появлялась кровь; больше же все­го моего отца поразило, что когда я выводил меди­ума из гипнотического состояния и спрашивал, помнит ли он, что с ним происходило, и чувствовал ли он что-нибудь, ответ всегда следовал отрицатель­ный.

Вот об этих экспериментах — а он видел их все — и говорил сейчас мой отец:

«Точно так же это «нечто» и до смерти человека, и после, вплоть до своего разложения, реагирует на различные окружающие его воздействия и несво­бодно от их влияния».

Что касается моего образования, то здесь отец мой находился, как я называл это, в «постоянных настойчивых поисках».

Одна из его удивительных находок, которая вызвала во мне позднее неоспоримо положитель­ный результат, остро ощущаемый мной и замечае­мый также всеми, с кем мне приходилось общать­ся во время странствий по земным дебрям в поис­ках истины, была такова: в период моего детства, то есть в том возрасте, когда в человеке заклады­ваются основы чувств, которые будут двигать им в сознательной жизни, мой отец при каждом удоб­ном случае предпринимал шаги к выработке у меня — вместо впечатлений, порождающих такие чувства, как стыдливость, отвращение, брезгливость, страх, скромность и прочее — спокойного отношения к тому, что обычно эти чувства вызы­вает.

Хорошо помню, как отец с этой целью подкла­дывал мне в постель то лягушку, то червя, то мышь или других животных, способных вызвать такие чувства, а нередко заставлял меня брать в руки неядовитых змей и даже играть с ними, а также проделывал многое другое.

Изо всех его постоянных настойчивых поисков в отношении меня я помню еще одну находку, очень раздражавшую всех взрослых вокруг, к примеру, мою мать, тетку и старых пастухов, а именно: отец заставлял меня вставать очень рано, когда детский сон особенно крепок, и идти умываться холодной весенней водой на местный фонтан, откуда я дол­жен был возвращаться совершенно голым; мои же протесты не приносили пользы, наоборот: отец не сдавался и, хотя любил меня и был обычно ко мне добр, безжалостно меня порол. Позднее, став стар­ше, я частенько, вспоминая эти порки, мысленно благодарил его за них.

Если бы не все вышесказанное, то я никогда бы не преодолел все те преграды и препятствия, что встречались на моем пути во время трудных путе­шествий.

Отец вел размеренную, почти что педантичную жизнь; он, не жалея себя, следовал раз и навсегда установленным для себя правилам.

Например, независимо от того, чем он занимал­ся, отец отправлялся спать очень рано, чтобы наут­ро пораньше встать, и никогда не давал себе побла­жек, даже в день свадьбы собственной дочери.

В последний раз я виделся со своим отцом в 1916 году, когда ему было уже восемьдесят два года. Он был полон сил и здоровья, я заметил в его черной бороде всего лишь несколько седых волос­ков.

Жизнь его закончилась год спустя, но не по есте­ственным причинам.

Это печальное, трагическое для всех тех, кто знал моего отца, и особенно для меня событие про­изошло во время последнего психоза, время от вре­мени овладевающего людьми.

Во время штурма турками Александрополя, ког­да вся наша семья была вынуждена бежать, отец не пожелал бросать дом и хозяйство на произвол судь­бы и остался в городе, где его и ранили турки. Он скончался вскоре после этого и был похоронен та­кими же стариками, которые, как и он, не ушли из города.

Тексты различных легенд и песен, которые он записал или надиктовал, и которые, по моему мнению, стали бы лучшей памятью о моём отце, были потеряны — к глубокому сожалению всех мыслящих людей — во время многочисленных грабежей нашего дома; однако, по счастливой слу­чайности, несколько сот песен, напетых моим от­цом и записанных на фонографе, возможно, еще сохранились среди вещей, оставленных мною в Москве.

Тем, кто ценит фольклор, будет несомненно жаль, если и эти записи исчезнут.

Индивидуальность и ум моего отца можно, по моему мнению, очень хорошо запечатлеть в ум­ственном оке читателя, если я приведу здесь не­сколько его любимых «субъективных изречений», которые он частенько вставлял в разговор.

В этой связи интересно упомянуть, что я, как, впрочем, и многие другие, замечал одну особен­ность его изречений: когда в разговоре их произ­носил он сам — они казались как нельзя более уместными, когда же это делали другие — изрече­ния казались абсолютной чепухой, совершенно не к месту.

Вот эти несколько субъективных изречений:

*         Без соли нет сахара.

*         Зола получается от горения.

*         Ряса должна скрывать дурака.

*         Он так глубоко опустился, потому что ты так высоко поднялся.

*         Если священник идет направо, то учитель должен обязательно поворачивать налево.

*         Если человек трус — это доказывает, что он чего-то добивается.

*         Человек испытывает довольство не от количества пищи, а от отсутствия жадности.

*         Истина приходит от умиротворенности сознания.

*         Ни слон и ни лошадь — а даже осел могуч.

*         В темноте вошь страшнее тигра.

*         Если в твоем общем присутствии есть «я», то тогда ни Бог, ни дьявол не в счет.

*         То, что ты можешь толкнуть плечом, и есть самая легкая вещь на свете.

*         Воплощение ада — модельная обувь.

*         Несчастье на земле происходит от умничанья женщин.

*         «Умник» всегда глуп.

*         Счастлив тот, кто не замечает своего несчастья.

*         Учитель — это просветитель, но кто же тогда осел?

*         Огонь нагревает воду, но вода гасит огонь.

*         Велик был Чингисхан, но наш квартальный, если хотите, велик еще более.

*         Если ты — первый, то твоя жена вторая. Если твоя жена — первая, то тебе лучше быть нулем: только тогда твои куры останутся целыми.

*         Если хочешь быть богатым — подружись с полицей­ским.

*         Если хочешь быть знаменитым — познакомься с га­зетчиками.

*         Если хочешь быть сытым — подружись с тещей.

*         Если хочешь жить в мире — подружись с соседями.

*         Если хочешь спать — подружись с женой.

*         Если хочешь потерять веру — подружись со священ­ником.

Чтобы еще более раскрыть индивидуальность моего отца, я должен рассказать об одном свойстве его натуры, редко наблюдаемом в современных людях, которая удивляла всех, кто хорошо его знал. Именно из-за этого свойства еще в самом на­чале, когда он обеднел и был вынужден заняться ремеслом, дела его шли так плохо, что и друзья его, и заказчики посчитали отца непрактичным, неумным и неумелым в делах.

И действительно, какое бы дело с целью получе­ния прибыли мой отец ни начинал, у него они все­гда заканчивалось провалом, хотя другие в этом же значительно преуспевали. Происходило это не пото­му, что он был непрактичен или лишен умствен­ных способностей и умения, а только вследствие этого свойства.

Это свойство его натуры, очевидно, приобре­тенное им еще в детстве, я бы определил так: «инстинктивное отвращение к извлечению лич­ной выгоды из наивности и неудач окружаю­щих».

Другими словами, будучи в высшей степени че­стным и порядочным человеком, мой отец не мог сознательно строить свое благополучие на несчасть­ях соседей. И в то же время те, кто его окружали, будучи в большинстве своем типичными современ­ными людьми, пользовались его честностью и пы­тались сознательно обмануть его, таким образом бессознательно принижая значительность той черты его психики, которая обуславливает целостность заповедей Отца Нашего.

И в самом деле, к моему отцу идеально подходил следующий парафраз строки из Священного Писа­ния, который повсеместно приводится в настоящее время последователями всех религий как для опи­сания аномалий нашей повседневной жизни, так и в качестве практического совета: «Ударь — и не ударят тебя. Но если ты не ударишь — они забьют тебя до смерти, как Сидорову козу».

Несмотря на то, что моему отцу частенько дово­дилось оказываться в гуще событий, неподвласт­ных влиянию человека и вызывающих бедствия и невзгоды, и несмотря на почти постоянные грязные проявления от людей, его окружавших, — проявле­ния, напоминающие поведение шакалов, отец ни­когда не впадал в отчаянье, никогда и ни с кем себя не сравнивал, но сохранял внутреннюю свобо­ду и всегда оставался самим собой.

Отсутствие в его внешней жизни всего того, что люди считают достижениями, внутренне отца нис­колько не беспокоило; он был готов примириться с чем угодно, лишь бы в часы, отведенные им для размышлений, у него были хлеб и тишина.

Раздражало его только одно: когда ему мешали вечером сидеть во дворе дома и смотреть на звезды.

Я же, со своей стороны, могу лишь сказать те­перь, что всем своим существом хотел бы быть та­ким, каким знал его в старости.

По обстоятельствам, от меня не зависящим, я не видел могилу, где покоится тело моего дорогого отца, и маловероятно, чтобы в будущем когда-либо я смог побывать на ней. Поэтому, заканчивая гла­ву, посвященную отцу, я прошу кого-нибудь из моих сыновей, по крови или по духу, выкроить, когда это будет возможно, время, и найти одино­кую могилу, заброшенную в силу обстоятельств, происходящих, главным образом, от стадного инстинкта,  этого  бича человечества,  и  установить там камень со следующей надписью:

«Я есть ты,

Ты есть я,

Он наш,

Мы оба — Его.

Так пусть все будет

Для нашего ближнего».

**************

ГЛАВА III. МОЙ ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ

 

Как я уже упоминал в предыдущей главе, первым моим учителем был настоятель Борш. Он служил в то время настоятелем карского воинского собора и считался высшим духовным авторитетом для всего нашего региона, не так давно до этого завоеванного Россией.

Он пришел за мной благодаря довольно случай­ным жизненным обстоятельствам, так сказать, «фактору вторичного слоя моей теперешней инди­видуальности».

Когда я посещал карскую муниципальную шко­лу, из числа ее учеников начали набирать хористов для собора, и я, обладавший хорошим голосом, ока­зался одним из избранных. С того времени я начал посещать русский собор, где пел и репетировал.

Старый настоятель с приятной внешностью, за­интересовавшись новым хором по причине того, что исполнявшиеся в тот год священные песнопе­ния были его собственного сочинения, частенько приходил на наши репетиции; он был очень добр к нам, маленьким хористам.

Вскоре по каким-то причинам он начал особенно хорошо относиться ко мне, наверное, потому что у меня, несмотря на возраст, был очень сильный, красивый голос, который, когда я пел вторым голосом, выделялся на фоне даже такого большого хора; а возможно и потому, что я был отчаянным сорванцом, а отец-настоятель особо любил шалунов. Во всяком случае, он мной заинтересовался и вско­ре стал помогать мне с уроками.

В конце года я целую неделю не посещал собора из-за непродолжительной трахомы. Узнав о моей болезни, отец-настоятель пришел к нам домой, при­ведя с собой двух военврачей, специалистов по глазным болезням.

Когда отец-настоятель появился у нас, отец мой был дома, и после того, как доктора, осмотрев меня, ушли (пообещав присылать санитара делать мне дважды в день прижигание сульфатом меди и каждые три часа мазать глаза золотой мазью), два пожилых человека, относительно благополучно прожившие жизнь и имеющие почти идентичные убеждения несмотря на то, что они получили под­готовку к сознательной жизни в совершенно раз­личных условиях, в первый раз разговорились.

С первой же встречи они прониклись друг к дру­гу громадной любовью; потом старый настоятель заходил к моему отцу в мастерскую, где, сидя у дальней стены на мягких стружках и попивая кофе, приготовленный моим отцом, беседовал с ним на религиозные и исторические темы. Я помню, что отец-настоятель особенно оживлялся, когда мой отец говорил что-нибудь об Ассирии, историю кото­рой знал очень хорошо, а по каким-то причинам в то время этот предмет сильно интересовал отца-на­стоятеля.

Отцу Боршу было тогда семьдесят лет. Он был высоким, худым, хорошо выглядел, слаб здоровь­ем, но сильный и твердый духом. Он был челове­ком, отличавшимся глубиной и широтой знаний, и его жизнь и взгляды были порой совершенно от­личны от взглядов окружающих людей, которые из-за этого считали его странным.

И, действительно, его внешняя жизнь давала повод для такого мнения, не знаю, скажет ли вам что-нибудь в пользу такого мнения следующий факт — хотя отец-настоятель был очень хорошо обеспеченным человеком и, получая большое жало­ванье, имел право на особую, большую квартиру, он ограничивался одной комнаткой и кухонькой в доме соборного сторожа, тогда как его помощник, получавший куда как меньше его, занимал благо­устроенную квартиру из шести — десяти комнат.

Жизнь он вел весьма размеренную, мало обща­ясь с окружавшими его людьми, никого не посе­щал, и знакомых имел очень мало. И в то же самое время он не допускал к себе в комнату никого, кроме меня и своего слуги, который, впрочем, не имел права заходить туда в отсутствие отца-настоя­теля.

Свои обязанности отец-настоятель исполнял доб­росовестно, все свободное время отдавая науке, осо­бенно астрономии и химии, и иногда, для отдыха, занимался музыкой: играл на скрипке или сочинял мелодии к священным текстам, из которых многие стали хорошо известны в России.

Много позже мне довелось услышать граммофон­ные пластинки с некоторыми из его песнопений, сочиненных в моем присутствии, например, «Гос­подь Всемогущий», «Умиротворенный свет», «Сла­ва Тебе» и другие.

Настоятель часто приходил к моему отцу, обыч­но по вечерам после работы.

Дабы, как я уже сказал, «не вводить других в соблазн», он старался приходить к нам незаметно, так как занимал высокое положение в нашем горо­де и был многим известен, мой же отец был всего-навсего плотником.

Во время одного из разговоров, при котором при­сутствовал и я в мастерской моего отца, настоя­тель заговорил обо мне и моей учебе.

Он сказал, что у меня есть способности и что он считает бессмысленным для меня таскаться в шко­лу восемь лет только для того, чтобы получить ат­тестат о трехлетнем образовании.

Действительно, устройство муниципальной шко­лы отличалось нелепостью. Она состояла из восьми ступеней, каждую из которых нужно было посе­щать целый год; получаемый же аттестат соответ­ствовал только трем классам средней школы.

Вот почему отец Борш настоятельно советовал моему отцу забрать меня из муниципальной школы и учиться дома, обещая по некоторым предметам заниматься со мной лично. Он говорил, что если мне впоследствии понадобится аттестат, то я могу получить его в любой школе, сдав экзамены за со­ответствующий класс.

На семейном совете было решено, что я уйду из школы, и с тех пор моим образованием занялся отец Борщ, который одним предметам обучал меня лично, а по другим нашел для меня учителей.

Поначалу моими учителями были кандидаты в священнослужители, Пономаренко и Крестовский, выпускники семинарии, служившие дьяконами в ожидании назначений на должность полковых свя­щенников. Врач Соколов также давал мне уроки.

Пономаренко обучал меня географии, Крестовс­кий — Закону Божьему и русскому языку, Соко­лов — анатомии и физиологии; математике и дру­гим дисциплинам меня учил сам отец-настоятель.

Учиться я начал очень усердно.

Хотя у меня были способности и учеба достава­лась мне. легко, времени на подготовку всех уроков мне тем не менее не хватало, и свободные минуты выдавались крайне редко.

Много времени уходило на то, чтобы добраться до места занятий и вернуться домой, так как учи­теля мои жили в разных районах города; особен­но далеко жил Соколов, он занимал несколько комнат в военном госпитале, расположенном в крепости Чакмак, в трех—четырех километрах от нас.

Семья моя поначалу намеревалась сделать из меня священника, но у настоятеля Борша был свой особый взгляд на то, каким должен быть настоя­щий священнослужитель.

По его мнению, священник должен не только за­ботиться о душах своей паствы, но также хорошо знать об их телесных немощах и о том, как нужно их лечить.

Он считал, что обязанности священника необхо­димо совмещать с обязанностями врача. Вот что он об этом говорил: «Как врач, не имеющий доступа к душе больного, не может оказать ему настоящей помощи, так бесполезен ему и священник, который не является врачом, ибо тело и душа неразрывно связаны между собой, и зачастую невозможно вы­лечить одно, тогда как причина заболевания кроет­ся в другом».

Он считал, что вначале я должен получить меди­цинское образование, но не в общепринятом смыс­ле, а так, как его понимал он сам, то есть стано­виться врачом для тела, готовясь быть исповедни­ком для души.

Самого же меня, однако, тянуло к совершенно другой жизни. Имея с детства склонность к ремес­лу, к изготовлению самых разных вещей и вещи­чек, я мечтал о техническом образовании.

Поскольку мне было трудно окончательно ре­шить, по какой стезе пойти, я начал одновременно готовиться стать и врачом, и священником тем бо­лее, что некоторые из предметов, которые мне пре­подавали, были нужны в обоих случаях.

После этого все потекло само собой, я старался учиться и вскоре преуспел в обоих направлениях. Мне даже удалось выкроить время и прочитать гро­мадное количество книг по самым разным предметам; часть из них мне давал настоятель Борш, а часть попадала ко мне в руки случайно.

Отец-настоятель упорно занимался со мной по тем предметам, которым обязался меня обучить. Часто после уроков он разрешал мне остаться у него, поил чаем, а иногда, чтобы проверить рас­кладку по голосам, просил спеть какую-нибудь им сочиненную песнь.

Во время этих частых и продолжительных посе­щений отец-настоятель вел со мной долгие беседы, либо по темам, касавшихся изучаемых предметов, либо на абстрактные темы, и мало-помалу между нами установились такие отношения, что он начал разговаривать со мной как с равным.

Вскоре я привык к нему, и чувство скованности, испытываемое мною вначале, исчезло. Сохраняя к отцу-настоятелю полное уважение, я тем не менее иногда забывался и горячо с ним спорил, что, впро­чем, его не только нисколько не раздражало, а, как я позже понял, даже нравилось.

Часто наши разговоры касались вопросов пола.

Вот что однажды сказал мне отец-настоятель от­носительно полового влечения:

«Бели юноша хотя бы раз удовлетворит свою страсть до достижения взрослых лет, то с ним про­изойдет то же, что произошло с историческим Иса­вом, который всего за миску чечевичной похлебки продал право первородства, то есть благосостояние всей своей жизни; ибо если юноша хотя бы еди­ножды поддастся соблазну, то потеряет на всю ос­тавшуюся жизнь возможность стать настоящим полноценным мужчиной.

Удовлетворение страсти до достижения взрослых лет — это как влить спирт в Моллаваллийский маджар[3].

Как из маджара, попади в него хотя бы капля спирта, получится лишь уксус, а не вино, так и удовлетворение страсти до достижения взрослых лет приведет к уродству. Но когда юноша возму­жал, тогда он может делать все, что хочет, ведь когда маджар перебродит и станет вином, можно добавлять в него сколько угодно спирта — оно не испортится, оно лишь станет крепче».

Отец Борш имел весьма оригинальные взгляды на мир и человека.

Его взгляды на человека и на смысл его суще­ствования значительно отличались от тех, что при­держивались окружавшие его люди, да и вообще от всех других взглядов, которые я слышал или знаю из книг.

Упомяну здесь некоторые из его мыслей, они ил­люстрируют его понимание человека и возлагаемые на него надежды.

Отец-настоятель говорил:

«Не став взрослым, человек не несет ответствен­ности ни за одно из своих действий, добрых или дурных, совершенных вольно или невольно; ответ­ственность несут люди близкие ему, которые при­няли на себя, добровольно или в силу обстоя­тельств, обязанности подготовить его к ответствен­ной жизни.

Годы юности для любого человека, будь то муж­чина или женщина, являются периодом, отведен­ным для дальнейшего развития, положенного зача­тием в утробе матери до его, так сказать, полного завершения.

С этого времени, то есть с того момента, когда процесс развития закончен, человек начинает нести личную ответственность за все свои вольные или невольные проявления.

Согласно законам природы, истолкованным и подтвержденным веками наблюдений людьми чис­того разума, этот процесс развития заканчивается между двадцатью и двадцатью тремя годами у мужчин и между пятнадцатью — девятнадцатью у женщин, в зависимости от окружающих географи­ческих условий проживания и формирования.

Еще древним мудрецам было известно, что эти возрастные периоды были установлены самой при­родой в соответствии с законом для обретения неза­висимого «я» и личной ответственности за все свои проявления, но, к сожалению, сейчас их мало кто признает. И происходит это, по моему мнению, главным образом из-за той беспечности, с которой относится к вопросам секса современное образова­ние, — вопросам, играющим важнейшую роль в жизни всякого человека.

Что касается ответственности за свои поступки, то большинство современных людей, достигших зрелости и даже перешагнувших взрослый возраст, как это ни может показаться на первый взгляд странным, оказываются неспособными нести ответ­ственность за свои проявления, и это, по моему мнению, можно считать подтверждением закона.

Одна из основных причин подобной нелепости лежит в том, что современные люди, уже будучи взрослыми, в большинстве своем не имеют необхо­димого для себя представителя противоположного пола, как положено по закону, для завершения формирования своего типа, что по причинам, от них не зависящим, но происходящим из, так ска­зать, Великих Законов, само по себе может счи­таться «некоей незавершенностью».

Человек, не имеющий в этом возрасте возле себя соответствующего представителя противопо­ложного пола для завершения формирования свое­го незавершенного типа, тем не менее подчиняется законам природы и не может оставаться без удов­летворения своих сексуальных нужд. Общаясь с представителями противоположного себе пола и вследствие закона полярности, подпадая в некоторых отношениях под влияние несоответствующего типа, он теряет, непроизвольно и незаметно для себя, почти все типичные г манифестации своей индивидуальности.

Вот почему каждому человеку в процессе ответ­ственной жизни совершенно необходимо иметь ря­дом представителя противоположного пола соответ­ствующего типа для взаимного завершения разви­тия во всех отношениях.

Эта обязательная необходимость, среди всего прочего, была весьма кстати понята нашими дале­кими предками, жившими в разные эпохи, и ради создания условий для более или менее приемлемого коллективного существования они считали своей главной задачей уметь сделать по возможности наи­более точный выбор из представителей противопо­ложного пола.

Большинство древних людей обыкновенно устра­ивали обручение, когда мальчику было семь лет, а девочке — один год. С этого времени на обе семьи обрученных ложилась ответственность вырастить детей и привить им все необходимые их полу и возрасту привычки, склонности, вкусы и т.д.».

Я очень хорошо также помню, как в другой раз отец-настоятель сказал мне:

«Для того, чтобы мужчина достиг ответственного возраста именно мужчиной, а не паразитом, его образование должно основываться на следующих десяти принципах, которые нужно прививать маль­чикам с самого раннего детства:

*      Вера в получение наказания за непослушание.

*      Надежда    заслужить    награду    только    за добродетель.

*      Любовь к Богу — но безразличие к святым.

*      Угрызения совести  за  плохое  отношение  к животным.

*      Страх огорчить родителей и учителей.

*      Спокойное отношение к лягушкам, змеям и мышам.

*      Умение с радостью довольствоваться тем, что имеешь.

*      Печаль от потери расположения окружающих.

*      Терпение к чувству голода и к боли.

 *      Стремление    как    можно    раньше    начать зарабатывать свой хлеб».

К моему горькому разочарованию, мне не случи­лось быть рядом с этим достойнейшим и для наше­го времени замечательным человеком в его после­дние дни и отдать ему, моему незабвенному учите­лю и второму отцу, последний долг.

Однажды в воскресенье, через много-много лет после его смерти, священники и прихожане карс­кого воинского собора были немало удивлены и за­интересованы, когда некий незнакомец попросил отслужить над одинокой, забытой могилой, един­ственной расположенной на территории собора, полную заупокойную службу, после которой, не проронив ни слова, сел в кибитку и уехал на вок­зал.

Покойся с миром, дорогой учитель! Не знаю, оп­равдал ли я или оправдываю твои надежды, но, во всяком случае, я ни разу в жизни не нарушил те заповеди, что дал мне ты.

**************

ГЛАВА IV БОГАЧЕВСКИЙ

 

Богачевский, или отец Евлисий, и сейчас жив; ему посчастливилось стать помощником настоятеля главного монастыря братства ессеев, расположенно­го неподалеку от берегов Мертвого моря.

Это братство было- основано, согласно некоторым предположениям, за двенадцать веков до рождения Христа; говорят, что именно здесь Иисус Христос получил свое первое посвящение.

В первый раз я встретил Богачевского, или отца Евлисия, когда тот был еще довольно молодым че­ловеком, только-только закончил семинарию и, в ожидании рукоположения, служил в должности дьякона в карском воинском соборе.

Вскоре после приезда в Каре Богачевский согла­сился, по просьбе моего первого учителя, отца-на­стоятеля Борша, стать также моим учителем вмес­то Крестовского, который, несколькими неделями ранее, получив сан, отправился на службу в полк, расположенный где-то в Польше. Его-то место и занял в соборе Богачевский.

Он оказался добродушным, общительным чело­веком и вскоре завоевал расположение всех собор­ных служащих; даже Пономаренко, тоже кандидат на должность священника, отличавшийся крайне неуживчивым характером, и тот относился к Богачевскому с некоторой теплотой- На удивление всем Пономаренко даже согласился жить с Богачевским в одной квартире, расположенной недалеко от го­родского парка, возле пожарной части.

Хотя я был еще очень молод, мои отношения с Богачевским очень скоро стали дружескими. В сво­бодное время я часто его навещал, а после наших занятий почти всегда у него задерживался: готовил уроки или слушая его беседы с Пономаренко и с другими его знакомыми, нередко заходившими к нему. Иногда я помогал им по хозяйству, выполняя незамысловатые поручения.  Среди тех, кто часто к ним приходил, был ар­мейский инженер Всеславский, земляк Богачевского, и офицер-артиллерист, специалист-пиротехник по фамилии Кузьмин. О чем только они не разгова­ривали, сидя у самовара.

Я всегда очень внимательно слушал Богачевского и его друзей, поскольку, читая в то время гро­мадное количество книг по самым различным воп­росам как на русском, так и на греческом и армян­ском языках, я многим интересовался, однако по причине молодости в разговоры не вмешивался. Для меня их мнение было весьма авторитетным; в то время я относился ко всем ним, людям широко образованным, с нескрываемым почтением.

Именно беседы и дискуссии между Богачевским и его гостями, собиравшимися, чтобы разговорами скрасить монотонную жизнь в захолустном и пыль­ном Карее, пробудили во мне интерес к абстракт­ным вопросам.

Вскоре этот интерес стал играть в моей жизни основную роль, наложив определенную печать на все мое последующее существование; а поскольку события, вызвавшие этот интерес, произошли в период, к которому относятся мои воспоминания о Богачевском, я остановлюсь на нем несколько дольше.

Однажды, во время одной из бесед вспыхнула жаркая дискуссия о спиритуализме[4] и среди проче­го о столоверчении, феномене, вызывавшем в ту пору повсеместный интерес.

Армейский инженер утверждал, что столоверче­ние является результатом вмешательства духов. Ос­тальные это отрицали, приписывая движение стола силам природы, например, магнетизму, закону притяжения, самовнушению и так далее, однако никто не отрицал самого факта вращения стола.

Я, как обычно, внимательно вслушивался в раз­говор, ловя каждое слово. И хотя к тому времени я уже прочитал массу книг о том и о сем, о столовер­чении я слышал в первый раз.

Дискуссия о спиритуализме оставила во мне глубокое впечатление, так как незадолго до того скончалась моя любимая сестра и я еще не совсем оправился от горя. В те дни я часто думал о ней, и в моем мозгу невольно возникали вопросы о смерти и загробной жизни. Все, что говорилось в тот вечер, совпадало с моими мыслями, и вопро­сы, невольно возникавшие у меня, требовали не­медленного ответа.

В результате дискуссии решили провести экспе­римент. Для него требовался особый стол — с тре­мя ножками; в углу комнаты как раз стоял такой, но специалист по спиритуализму, артиллерийский инженер, сказал, что стол должен быть без гвоздей. Он объяснил, что в столе не должно быть ни одной железной детали, поэтому двое из гостей отправи­лись к соседу Богачевского, фотографу, у которого и нашелся нужный стол.

Был вечер. Закрыв двери и выключив свет, мы сели вокруг стола и, положив особым образом руки, принялись ждать.

Примерно через двадцать минут наш стол в са­мом деле начал двигаться, и когда инженер спро­сил возраст пришедшего, стол несколько раз стук­нул ножкой. Как и почему он стучало — осталось для меня необъяснимым; впрочем, я даже и не пытался себе этого объяснить, столь глубоким ока­залось впечатление от открывшихся передо мной неизвестных глубин.

То, что я услышал и увидел, так глубоко взвол­новало меня, что и вернувшись домой, ночью и даже утром я не прекращал думать обо всем, чему стал свидетелем, и в конце концов решил спросить об этом на занятиях у отца-настоятеля Борша. Так я и сделал, рассказав ему о беседе, дискуссии и эк­сперименте.

«Чепуха все это, — ответил мой первый учи­тель. — Не забивай себе голову подобной ерундой, изучай и запоминай только то, что тебе необходимо для сносного существования».

Отец-настоятель не смог удержаться, чтобы не добавить: «Да послушай ты, чесночная твоя голо­ва, — это было любимым выражением отца-настоя­теля, — и подумай: если дух может ухватиться за ножку стола и грохнуть ей, значит дух имеет физи­ческую силу. А если так, зачем ему прибегать к таким идиотским и к тому же очень сложным сред­ствам общения с людьми? Уж если бы духи хотели, они наверняка передавали бы свои сообщения при помощи касания или как-нибудь еще».

Однако как я ни ценил мнение моего старого учителя, принять его категорический ответ без кри­тики не мог, я полагал, что мой более молодой учи­тель, закончивший семинарию, и его друзья, люди с высшим образованием, знают о таких вещах не­много больше, чем старик, обучавшийся в то вре­мя, когда наука еще не была так развита.

Поэтому, несмотря на все мое уважение к отцу-настоятелю, я подверг сомнению его взгляды на некоторые вопросы, касающиеся высших сфер.

Иначе говоря, вопрос мой остался без ответа. Я попытался найти его сам в книгах, которые давал мне Богачевский, отец-настоятель и другие учите­ля. Правда, прошло совсем немного времени, и за уроками я забыл обо всем сверхъестественном, а потом и вовсе перестал об этом думать.

Шло время. Учился я старательно, занятия, в том числе и у Богачевского, посещал регулярно, а по редким праздникам ездил к дяде в Александро-поль, где у меня было много друзей. Мне постоянно требовались личные деньги; на них я покупал себе одежду, книги и прочее, а, кроме того, помогал семье, которая в ту пору сильно нуждалась.

В Александрополь я ездил прежде всего зараба­тывать: там меня знали как мастера на все руки и часто просили что-нибудь смастерить или отремон­тировать. К примеру, один просил меня починить замок или часы, другой — сложить особую печь из местного камня, третий — вышить красивый узор на наволочке или на шторах в спальне. Короче го­воря, в Александрополе у меня была богатая клиен­тура и масса заказов, за которые, надо сказать, мне очень неплохо платили. Заниматься подобной рабо­той в Карее мне было не с руки: вращаясь в «обра­зованных», «высших» кругах, я, согласно моему тогдашнему юношескому разумению, не должен был давать моим знакомым повод заподозрить, что и я, и моя семья сильно нуждаемся, и что, дабы иметь деньги на личные расходы, мне приходится браться за любую работу как простому подмасте­рью. В то время это сильно уязвило бы мое самолю­бие.

Итак, в тот год, на Пасху, я, как обычно, отпра­вился в Александрополь, в шестидесяти километ­рах от Карса, чтобы провести несколько дней у дяди, к которому был сильно привязан и в доме которого считался любимцем.

На второй день после моего приезда, во время обеда, тетушка вдруг обратилась ко мне и сказала: «Будь поосторожнее, как бы чего не случилось».

Я изумленно спросил ее: «А что, собственно го­воря, может со мной случиться?»

«Я и сама-то не очень все понимаю, — ответила тетя. — Просто кое-что из того, что тебе предсказы­вали, уже случилось, вот я и боюсь, как бы не про­изошло худшее». И она поведала мне следующее:

В начале зимы, как обычно, в Александрополь приехал полубезумный Эунг-Ашох Мартирос, кото­рый считался ясновидящим, и вдруг моей тетушке непонятно почему вдруг взбрело в голову пригласить его в дом и попросить предсказать мою судьбу. Он многое мне предсказал; кое-что, как сообщила мне тетя, действительно произошло. О некоторых собы­тиях она мне рассказала, и прибавила: «Слава Богу, что с тобой не случились те две напасти: большая рана на правой стороне и опасность от огнестрельно­го оружия. Но в любом случае, будь осторожен на охоте», — заключила тетя, сказав, что хотя она осо­бенно и не верит этому полудурку Мартиросу, но лишний раз поостеречься мне все-таки стоит.

Я был поражен ее рассказом, поскольку два ме­сяца назад на правом боку у меня вскочил здоро­венный карбункул, который я целый месяц лечил, для чего мне пришлось едва ли не каждый день таскаться в военный госпиталь на перевязки. Но я ничего не рассказал об этом, ни тете, ни кому-ни­будь еще, даже дома о карбункуле ничего не знали, так откуда же тетя, которая живет так далеко от нас, могла узнать о моей болезни?

Однако я не придал большого значения рассказу моей тетушки, поскольку совершенно не верил в такие вещи, как предсказание судьбы, и вскоре забыл о нашем разговоре.

В Александрополе у меня был друг по фамилии Фатинов, а у него — друг по фамилии Горбакун, сын командира роты Бакинского полка, располо­женного недалеко от греческого квартала города.

Прошло с неделю после рассказа моей тети, и вот ко мне приходит Фатинов и предлагает мне пойти на охоту вместе с ним и с его другом, пост­релять уток. Они собирались к озеру Алагез, к под­ножию горы с тем же названием.

Подумав, что немного отдохнуть и развеяться будет совсем неплохо, я согласился к ним присое­диниться, Я действительно сильно устал, в прошед­шую неделю без отдыха работал, изучая сразу не­сколько книг по нейропатологии, а кроме того, мне с детства нравилось охотиться.

Однажды, когда мне было всего шесть лет, я без разрешения взял отцовское ружье и отправился стрелять воробьев, и, хотя после первого же выст­рела был сбит с ног отдачей, это не только не отвра­тило меня от охоты, а даже наоборот — прибавило азарта. Разумеется, после этого опыта ружье у меня отобрали и повесили высоко на стену, под самый потолок, чтобы я не мог его достать, но я из старых гильз смастерил себе ружье, которое стре­ляло картонными пулями, и часто играл с ним. Потом я стал использовать вместо картонных пуль небольшие свинцовые, которые попадали точно в цель, после чего мои друзья наперебой упрашивали меня, «оружейника», сделать им такие же ружья. Я делал и тем неплохо зарабатывал.

И вот, пару дней спустя, Фатинов с другом заш­ли ко мне и мы отправились на охоту. Идти нам пришлось долго, километров пятнадцать, поэтому мы отправились на заре, чтобы успеть не торопясь добраться до места к вечеру и с утра, когда утки начинают подниматься, поохотиться.

Нас было четверо — к нам присоединился ста­рый солдат, денщик командира Горбакуна. У всех нас, кроме Горбакуна, который взял с собой боевую винтовку, были простые охотничьи ружья.

Встав до рассвета, мы разделились на пары и по­шли каждый на свою часть берега поджидать выле­та птиц. Слева от меня находился Горбакун с бое­вой винтовкой в руках. Он выстрелил в первую же поднявшуюся утку, но она летела слишком низко, и пуля попала мне в правую ногу. К счастью, рана оказалась сквозной, пуля прошла через мышцу, не задев кость.

Естественно, охота была испорчена. Рана у меня сильно кровоточила и все сильнее болела; идти сам я не мог, поэтому мои товарищи, смастерив носилки, вынуждены были нести меня на них до самого дома.

Через несколько дней рана зажила, но я долго прихрамывал. Совпадение этого случая с пророче­ством местного оракула заставило меня надолго за­думаться. В последующий мой приезд к дяде, я, узнав, что Эунг-Ашох Мартирос находится здесь же, в городе, попросил тетю послать за ним.

Прорицатель пришел. Был он тощ и высок, с серыми водянистыми глазами и нервными беспоря­дочными движениями, сразу выдававшего в нем безумного. Временами он весь трясся и постоянно курил. Мне стало вполне очевидно, что передо мной тяжело больной человек.

Предсказывал он так:

Сев перед двумя зажженными свечами, он вытя­нул перед собой большой палец и, уставившись на ноготь, смотрел на него до тех пор, пока не впадал в полузабытье. Затем он начинал говорить о том, что видел в ногте, начиная с одежды человека и по­степенно переходя к тому, что с ним случится в бу­дущем. Если он предсказывал судьбу человека, не присутствующего в комнате, сначала он спрашивал его имя, узнавал детали его лица, затем просил указать ему направление туда, где он жил, и, если возможно, возраст.

Тогда он предсказывал судьбу мне. Придет день, и я обязательно напишу о том, что мне нагадал Мартирос, и расскажу, как исполнились его пред­сказания.

В то лето, также в Александрополе, я столкнул­ся с еще одним феноменом, объяснение которому тогда не нашел. Напротив дома моего дяди был пустырь, в центре которого росла небольшая топо­линая роща. Я любил это место и частенько ходил туда с книгой или с мелкой работой.

Там всегда играло много детей; они собирались в роще со всего города, дети разных национальностей и цветов кожи. Среди них были армяне и греки, курды и татары, но, независимо от национальной принадлежности, все их игры отличались шумом и гвалтом, правда, совсем не мешавшим мне.

Однажды я, как часто бывало, сидел под тополя­ми и работал, выполнял заказ моей соседки по слу­чаю свадьбы ее племянницы. Мне нужно было на­рисовать на геральдическом щите, который предпо­лагалось повесить над дверями дома, монограмму, куда входили бы не только инициалы племянницы и ее будущего супруга. Помимо этого на щите дол­жно было остаться место для указания даты и года свадьбы.

Некоторые, особо сильные впечатления, надолго врезаются в память человека. И сегодня я хорошо помню, как сидел и ломал голову, пытаясь покра­сивее расположить цифры года — 1888. От напря­женной работы меня оторвал внезапный отчаянный крик. Подумав, что с кем-то из детей произошло несчастье, я вскочил, побежал туда, где они игра­ли, и увидел следующую картину:

В центре нарисованного на земле круга стоял ма­ленький мальчик. Он плакал навзрыд, тыкался взад и вперед, пытаясь выйти их круга, но не мог этого сделать. Движения его были хаотичны и весьма странны. Другие дети стояли вне круга и смея­лись, наблюдая за поведением мальчика. Я удивил­ся и спросил их, что происходит.

Дети ответили мне, что мальчик, находящийся в круге — езид, что его загнали в круг и что он не может из него выйти. Мальчик действительно не мог выйти из круга до тех пор, пока- кто-нибудь его не сотрет. Он старался изо всех сил, плакал, во все было напрасно.

Я рванулся вперед и быстро стер часть круга, после чего мальчик-взид выбежал из него и опроме­тью вомчался домой.

Ошеломлённый, ничего не понимая, некоторое время я стоял неподвижно, словно прирос к месту, до тех пор, пока ко мне не вернулась моя обычная способность думать. К тому времени я уже много слышал о секте езидов, но никогда не думал о них всерьез; этот же удивительный случай, которому я стал свидетелем, заставил меня отнестись ко всему, что касается езидов, всерьез.

Оглядевшись, я убедился, что дети вернулись к своим играм, и в задумчивости вернулся к своей работе. Я снова принялся за монограмму, но теперь работа уже не шла так хорошо, как несколько ми­нут назад, однако во что бы то ни стало я был дол­жен закончить ее к следующему дню.

Езиды — это секта, проживающая в Закавказье, главным образом в районе горы Арарат. Иногда их называют еще дьяволопоклонниками.

Через много лет после описанного случая я провел эксперимент и получил убедительные доказательства того, что, если езида поместить в круг, он действи­тельно не может из него выйти. Езид свободно пере­мещается по кругу, и чем больше круг, тем больше площадь перемещения, но прорвать его магическую сеть езид неспособен. Какая-то странная сила, гораздо более крепкая, чем его собственная, удерживает езида внутри круга. Лично я, физически очень крепкий человек, никак не мог вытянуть из круга малень­кую слабую женщину, следовательно, ее удерживал там некто значительно сильнее меня.

Если все-таки езида вытягивают из круга силой, он немедленно впадает в состояние, называемое ка­талепсией, из которого выходит только после того, как его снова помещают в круг. Езид возвращается в нормальное состояние и если его не помещать в круг, но происходит это, как я убедился, не рань­ше, чем через 13 или 21 час.

Вернуть езида в нормальное состояние какими-либо иными способами просто невозможно. Мне и моим друзьям, по крайней мере, сделать этого не удавалось, хотя мы и обладали к тому времени все­ми методами, которыми пользуется современная гипнотическая наука для выведения людей из со­стояния каталепсии. Сделать это могут только езидские священники короткими заклинаниями.

Кое-как закончив работу и вечером отдав ее заказчице, я отправился в русский квартал города, где жили почти все мои друзья и знакомые, в на­дежде, что они помогут мне понять этот странный феномен. В русском квартале Александрополя жила вся городская интеллигенция.

Надо заметить, что с восьмилетнего моего возра­ста по случайным обстоятельствам, все мои друзья в Александрополе, да и в Карее, были старше меня и принадлежали к семьям, находившимся на более высокой социальной ступени, чем моя. В греческом квартале Александрополя, где мы жили прежде, друзей у меня вовсе не было. Они все жили в про­тивоположной части города, в русском квартале, где жили дети чиновников, офицеров и священни­ков. Я частенько ходил туда их навещать и, по мере знакомства с их семьями, получил допуск почти во все дома квартала.

Помню, что первым, с кем я заговорил об увиден­ном мной поразительном феномене, был мой хороший друг Ананьев, который также был старше меня. Даже не дослушав моего рассказа, он автори­тетно произнес: «Мальчишки просто посмеялись над твоей доверчивостью. Они оставили тебя в дураках. Да. Но прием они выбрали очень хитрый. Брось, не думай об этом. Лучше посмотри-ка вот на это», — прибавил он, выбежал в соседнюю комнату и вскоре вернулся в новенькой, с иголочки, форме. (Дело в том, что Ананьев совсем недавно получил хорошую должность на почте). Потом он предложил мне пой­ти погулять в общественный парк. Я отказался, со­славшись на нехватку времени и отправился к Пав­лову, который жил на этой же улице.

Павлов, служивший чиновником в казначействе, был хорошим моим другом и горьким пьяницей. Когда я пришел к нему, там уже сидели настоятель крепостной церкви, отец Максим, артиллерийский офицер по фамилии Артемин, капитан Терентьев, учитель Столмах и еще два офицера, которых я едва знал, и пили водку. Как только я вошел в комнату, они сразу же предложили мне к ним при­соединиться.

Должен сказать, что в тот год я уже начал попи­вать, правда, понемногу, но зато никогда не отка­зывался от рюмки, если мне ее предлагали. А пить я начал после одного случая в Карее. Однажды ут­ром, страшно устав после того, как прозанимался всю ночь, я уже собирался пойти спать, как вдруг ко мне пришел солдат-посыльный и сказал, что меня ждут в храме. В тот день в одной из церквей должна была состояться служба — не помню уж сейчас в честь какого празднества, и кто-то в самую последнюю минуту предложил собрать по этому случаю церковный хор. Во все части города за хо­ристами были посланы дежурные и посыльные.

Всю ночь не спавший, я едва доплелся по ули­цам города до крепости, а в конце службы едва мог стоять. После службы в крепости был обед, на котором присутствовали приглашенные и мы, хорис­ты, сидевшие за отдельным столом. Наш хормей­стер, жуткий выпивоха, видя, что я едва не падаю, уговорил меня выпить рюмку водки. После этого я действительно почувствовал себя много лучше, а после того, как выпил вторую — всю мою уста­лость как рукой сняло. И потом я всегда, когда чувствовал сильную усталость, выпивал рюмочку-другую, а то и третью водки, и мне сразу станови­лось лучше.

В тот вечер я также выпил рюмку с друзьями, но когда они стали предлагать мне еще, отказался. Компания была еще не совсем пьяна, так как они только что начали. Но из опыта общения с этой веселой компанией, я хорошо знал, что довольно скоро друзья напьются. Первым пьянел настоятель. Как только язык у него начинал заплетаться, он читал молитву за упокой души истинно православ­ного и прочая и прочая императора Александра Первого... Видя, что до этого еще далеко — отец-настоятель сидел пока просто слегка мрачный, — я не удержался и рассказал ему о том удивительном случае, которому стал свидетелем в роще. Правда, я старался говорить о нем не так серьезно, как Ананьеву, а с некоторой долей юмора.

Все внимательно и с явным интересом выслуша­ли меня, а когда я закончил, сразу же стали де­литься мнениями. Первым заговорил капитан, он рассказал, что сам не так давно был свидетелем аналогичного случая, когда солдаты, в шутку, на­чертили вокруг солдата-курда круг, и тот букваль­но со слезами на глазах умолял их стереть его и дать ему выйти. И пока он, капитан, не приказал им стереть часть круга, курд так и не смог выйти из него. «Мне кажется, — прибавил капитан, — что когда-то, очень давно, курды дали друг другу клятву не выходить из нарисованного круга, поэто­му и не выходят».

В этот момент в разговор вступил настоятель: «Курды — дьяволопоклонники, но в обычных усло­виях дьявол их не трогает, так как они — его под­данные, ему принадлежащие. Но поскольку и сам дьявол является всего лишь подчиненным и обязан по должности своей устанавливать свою власть над всеми, он, как бы сказали вы, миряне, ради вне­шних приличий ограничил таким образом незави­симость езидов, чтобы никто другой не заподозрил их в служении ему. А для примера можете взять Филиппа».

Филипп был городовой, стоявший на углу ули­цы, которого компания нередко посылала за таба­ком и водкой. Кстати в то время, как говорили жи­тели, над работой полиции «даже кошки смея­лись».

«Представьте, что я, — продолжал настоятель, — устрою на улице дебош. Филипп для внешнего при­личия, чтобы не возбуждать ненужных разговоров о своей бездеятельности, несомненно, заберет меня и потащит в участок, но, как только мы завернем за ближайший угол, он меня тут же отпустит, не забыв при этом сказать: «Пожалуйте на чай...» Вот так и нечистый поступает со своими слугами, езидами».

Не знаю, выдумал ли настоятель этот эпизод, что называется, «на ходу», или таковой уже имел место.

Артиллерийский офицер сказал, что он никогда ни о чем подобном не слышал, и что, по его мне­нию, все, о чем мы говорим, просто не существует. Еще он сказал, что удивляется тому, как мы, ин­теллигентные, умные люди, можем не просто ве­рить в чудеса, но и того более, еще и обсуждать их.

Столмах, учитель, возразил ему, заявив, что ве­рит не только в возможность сверхъестественного, но и в то, что наука пока этого не может объяс­нить, и что он совершенно уверен: при современном быстром развитии прогресса и цивилизации наука очень скоро найдет ответы на все вопросы метафи­зического мира и объяснит их с точки зрения фи­зики. «Что же касается факта, который вы обсуж­даете, — говорил он, — то я думаю, это один из тех феноменов магнетизма, которые сейчас изучаются учеными в лаборатории в Нанси».

Он собирался еще что-то сказать, но его перебил Павлов, воскликнув: «К черту их всех, вместе с дьяволопоклониками. Дайте им по полбутылки и ни­какой дьявол их не удержит. Давайте-ка лучше выпьем за здоровье Исакова!» (Исаков был владель­цем местной винокурни.)

Ни один из приведенных доводов ни только не развеял моих тревожных мыслей, а даже наобо­рот, покинув Павлова, я продолжал думать обо всем увиденном мной и в то же время сомневаться в людях, которые до этого момента казались мне весьма образованными.

На следующее утро я случайно увидел старшего врача 39-го полка, доктора Иванова. Он пришел в соседний дом, к больному армянину, и меня позва­ли туда как переводчика. Доктор Иванов считался прекрасным специалистом и умным человеком, по­этому практика у него была богатая. Знал я его очень хорошо, так как он не раз приходил лечить моего дядю.

После того, как визит был закончен, я обратился к Иванову.

«Ваше превосходительство, — сказал я, так как у Иванова был чин генерала, — объясните мне, по­жалуйста, почему езид не может выйти из нарисо­ванного вокруг него круга».

«А, ты имеешь в виду этих дьяволопоклонников? — спросил он. — Все очень просто, здесь мы наблюдаем случай обычной истерии».

«Истерии?» — переспросил я.

«Именно. Истерии», — повторил доктор и пус­тился в долгие и туманные объяснения истерии, из которых я понял лишь то, что истерия — это есть истерия. Это я и сам знал, поскольку не было в местной библиотеке книги по невропатологии и психологии, которую бы я не прочитал, а читал я их предельно внимательно, вчитываясь в каждую строчку, в стремлении найти в этих отраслях на­уки объяснения феномену столоверчения. Фразу о том, что истерия — это есть истерия, я хорошо усвоил, и хотел знать несколько больше.

Чем больше я понимал, что ответ на мой вопрос найти трудно, тем сильнее точил меня червячок интереса к этому вопросу. Несколько дней я ходил сам не свой. И думал я только об одном — что есть истина? То, что написано в книге, и то, чему учат меня мои учителя, — или факты, на которые я то и дело натыкаюсь?

Вскоре произошел другой случай, который окон­чательно сбил меня с толку. Как-то утром, спустя пять-шесть дней после того происшествия с езидом, я шел к источнику (такова была местная тради­ция — умываться по утрам водой из ручья) и увидел на углу группу женщин, которые громко что-то об­суждали. Я подошел к ним и услышал следующее:

В эту ночь в татарском квартале объявился гор­нах. Так называли злого духа, который, приняв образ кого-либо из недавно умерших, появлялся в городе и творил разные недобрые дела, особенно досаждая врагам того умершего, чье тело он брал. На этот раз дух явился в образе татарина, которого похоронили днем раньше, сына Мариам Батчи.

Я знал о его смерти и о похоронах, так как се­мья татарина жила рядом с тем домом, в котором мы жили раньше, до отъезда в Каре, и где я был два дня назад, собирал с жильцов плату за кварти­ру. Заходил я и к нескольким татарам, нашим бывшим соседям, и, конечно же, видел, как выно­сили тело покойного.

Это был еще молодой мужчина, он не так давно записался в полицию, а до этого частенько к нам заходил. Сказать точнее, я очень хорошо его знал.

Несколько дней назад, во время состязаний по джигитовке, он свалился с лошади, и, как говори­ли, повредил внутренности, и хотя доктор, Кульчевский, дал ему «для того, чтобы внутренности стали на место», целый стакан ртути, бедняга все равно умер и, согласно татарской традиции, был вскоре похоронен.

И тогда злой дух вошел в его тело и попытался в его образе прийти к нему домой, но по дороге кто-то его узнал и поднял страшный крик, на который прибежали люди, и один из них, дыбы не дать духу натворить добрым людям зла, перерезал ему горло, после чего труп снова отнесли на кладбище.

Последователи христианства верят, что подобные вещи возможны только с телами татар, которых, согласно татарской традиции, хоронят, во-первых, не очень глубоко — они лишь слегка присьшаются землей, а во-вторых, потому что с покойниками нередко кладется еда. Христиане уверены, что для злого духа предпочтительнее тело татарина, так как своих усопших-христиан они погребают на большую глубину, откуда злому духу вылезти не­возможно.

Этот случай меня совершенно ошеломил. Да и как я мог объяснить его себе? Что я тогда знал? Я огляделся. Рядом был мой дядя, почтенный Геор­гий Меркуров со своим сыном, совсем недавно за­кончившим школу, и разговаривал о случившемся с каким-то полицейским офицером. Вокруг меня стояли почтенные, достойные, взрослые люди, зас­луженно уважаемые, и наверняка, думал я, они знают больше меня, такие умные вещи, что мне и не снилось. Видел ли я в их лицах негодование, удивление или горе? Нет, они даже испытывали радость по поводу того, что вот, кому-то удалось вовремя пресечь зло и наказать духа за его недо­брое дело.

Я снова засел за книги, надеясь в них найти нужные ответы и тем усмирить червячка, продол­жавшего меня точить.

Богачевский много помогал мне, но, к сожале­нию, он вскоре уехал, так как спустя два года пос­ле прибытия в Каре он был назначен гарнизонным священником в небольшой прикаспийский городок.

Когда он жил в Карее и был моим учителем, он ввел в наши отношения одну странную практику: странную потому, что еще не быв священником, он каждую неделю исповедовал меня. Уезжая, он, сре­ди прочего, попросил меня еженедельно писать ему исповедальные письма, обещая при этом иногда мне отвечать. Мы договорились, что письма для меня он будет отправлять на адрес моего дяди, а тот уже передаст их мне.

Спустя год после прибытия на место службы, Богачевский ушел с должности священника и стал монахом. Поговаривали, что причиной для такого поступка послужила измена его жены с одним из полковых офицеров. Богачевский прогнал ее, но ни оставаться в том городе священником, ни даже слу­жить в церкви уже не захотел.

Вскоре после отъезда Богачевского из Карса я переехал в Тифлис. К тому времени я получил от него через своего дядю два письма, а потом не­сколько лет от него не было никаких известий.

Однажды, много позже, я случайно встретился с Богачевским в Самаре. Он как раз выходил из дома местного епископа. Его одеяние выдавало в Богачевском принадлежность к известному монастырю. Он не сразу меня узнал — к тому времени я сильно вырос и изменился, но когда я подошел к нему и сказал, кто я, очень обрадовался. Несколько дней мы часто встречались, но вскоре оба уехали из Са­мары.

После той встречи я уже ни разу не видел Богачевского. Позднее я слышал, что он, не захотев ос­таваться в России, переехал сначала в Турцию, а затем в Святой Афон, где также долго не задержал­ся. Вскоре после этого он отрекся от монашеской жизни и переехал в Иерусалим. Там ему случилось подружиться с мастером — изготовителем четок, торговавшим неподалеку от Храма Господня.

Торговец этот был монахом ордена ессеев, кото­рый, после необходимой подготовки, ввел Богачев­ского в свое братство. Благодаря его в высшей сте­пени достойной и благонравной жизни, Богачевс­кого сначала назначили старостой, а спустя не­сколько лет приором одного из отделений братства в Египте; позднее же, после смерти одного из со­ветников аббата главного монастыря ессеев, Бога­чевский был назначен на его место.

Об удивительной жизни Богачевского в то время мне довелось слышать в Турции, в Бурсе, от одного моего друга, дервиша, которому довелось один раз с ним встретиться. К тому времени я получил от Богачевского еще одно письмо, снова через дядю. Помимо письма, содержавшего несколько слов бла­гословения, в конверт была вложена небольшая фо­тография самого Богачевского в одеянии греческого монаха и несколько открыток с видами Святых мест и окраин Иерусалима.

Когда Богачевский еще был в Карее и только-только готовился стать священником, он имел свой, особенный взгляд на мораль. Он говорил и учил меня, что на земле существуют две морали: одна объективная, выработанная самой жизнью в течение тысячелетий существования человечества, а другая — субъективная, индивидуальная — для личного, государственного, семейного, группового и т. д. пользования.

«Объективная мораль, — говорил мне Богачевс-кий, — установлена жизнью и заповедями, данным нам самим Господом Богом через пророков, и посте­пенно ставшая основой формирования в человеке того, что называется сознанием. В свою очередь, именно сознанием объективная мораль поддержи­вается. Объективная мораль неизменна, со време­нем она может лишь расширяться. Что же до субъективной морали, то она изобретена человеком и, поэтому, относительна, зависит от каждого чело­века, от места его проживания и от того, как в то или иное время понимается добро и зло.

К примеру, здесь, в Закавказье, — продолжал Богачевский, — если женщина не закрывает лица, если она первой заговаривает с гостем, то каждый сочтет ее аморальной, испорченной и плохо воспи­танной. В России же, напротив, плохо воспитанной и грубой считается та женщина, которая закрывает лицо или отказывается занимать гостей светской беседой.

Или вот еще один пример: если карский мужчи­на раз в неделю или хотя бы раз в две недели не сходит в турецкие бани, все будут сторониться его, считать нечистым, дурно пахнущим, даже если от него не исходит никакого запаха. В Санкт-Петер­бурге же наоборот, если какой-либо человек в об­ществе обмолвится, что ходит в общественные бани, его сочтут неинтеллигентным, невоспитан­ным, необразованным, грубым и так далее. Тот, кто посещает общественные бани в Санкт-Петербурге, будет это тщательно скрывать, так как знает: по­добный поступок выдает дурной вкус.

В качестве примера субъективной морали давай рассмотрим два случая, имевшие место здесь, в Карее, на прошлой неделе среди офицеров и наде­лавших много шума.

Первый — суд над лейтенантом К., а второй — самоубийство лейтенанта Макарова.

Лейтенант К. был отдан под военно-полевой суд за то, что, сильно ударив сапожника Иванова по лицу, выбил ему глаз. Суд оправдал лейтенанта, так как в процессе расследования выяснилось, что сапожник сильно досаждал офицеру и распускал про него грязные слухи.

Заинтересовавшись этим делом, я провел свое расследование и, расспросив членов семьи несчаст­ного сапожника и его знакомых, выяснил истин­ную причину поведения лейтенанта К.

Как мне стало известно, этот лейтенант заказал у сапожника Иванова сначала одну, а потом еще две пары сапог, пообещав прислать деньги за них двадцатого числа, в день выдачи жалованья. Но пришло двадцатое число, и сапожник своих денег не получил. На следующий день ой отправился за ними к К., и тот пообещал прислать деньги завтра. Но и назавтра денег также не было. Иванов ходил к лейтенанту, но тот все время отделывался от него обещаниями прислать «завтра». Не получая своих денег, Иванов продолжал ходить к офицеру, так как сумма для него была значительной: на покупку кожи для трех пар очень хороших сапог ушли все деньги, скопленные его женой. Несколько лет она складывала копейку к копейке, и вот теперь все ее жертвы пошли прахом.

В конце концов, Иванов настолько надоел лейте­нанту К., что тот приказал своему денщику всякий раз, когда придет Иванов, говорить, что его нет дома. Однажды лейтенант К. попросту выкинул сапожника из свой квартиры, в другой раз пообе­щал упечь его в тюрьму, а потом приказал своему денщику просто спускать сапожника с лестницы.

Когда сапожник пришел в очередной раз, ден­щик лейтенанта, человек добродушный, не стал гнать его, а, пригласив на кухню, по-доброму попы­тался убедить его не досаждать офицеру и больше не приходить. Иванов сел на табуретку, а денщик начал потрошить гуся на ужин лейтенанту. Увидев это, Иванов заметил: «Вот как. Наши хозяева и господа каждый день едят гусей, а мои дети ложат­ся спать голодными».

В это время на кухню заходит лейтенант К., слышит слова сапожника, хватает со стола боль­шую свеклу и бьет ею Иванова по лицу с такой силой, что выбивает тому глаз.

Второй случай — это, так сказать, оборотная сторона первого: некто лейтенант Макаров, проиг­рав капитану Машвелову большую сумму и не бу­дучи в состоянии отдать ее, решает покончить жизнь самоубийством и стреляется.

Следует заметить, что этот Машвелов — извест­ный карточный игрок и шулер, о чем все хорошо знают. Дня не проходит, чтобы Машвелову не уда­лось обчистить кого-нибудь дочиста.

И вот некоторое время назад лейтенант Макаров играл в карты со своими приятелями-офицерами, среди которых был и Машвелов, и проиграл тому все, что имел. Затем он занимает у того же Машве-лова очень крупную сумму под обещание вернуть ее через три дня и снова все проигрывает. Вернуть такие деньги через три дня лейтенант Макаров не мог и, чтобы не потерять чести офицера, решил застрелиться.

Оба эти случая произошли из-за долгов. В первом должник выбивает кредитору глаз, во втором долж­ник сводит счеты с жизнью. Почему? Потому что хотя все и знают, что Машвелов — шулер, неуплата Макаровым карточного долга — потеря офицерской чести — приведет к тому, что от него отвернутся все его товарищи. Что же касается Иванова, то здесь офицерская честь не затрагивается, ни лейтенант К., ни его товарищи и бровью не поведут, даже если все дети сапожника умрут с голоду.

В общем, действия такого рода имеют место там, где люди пичкают своих детей в момент их разви-

тия кучей условностей, вместо того, чтобы дать са­мой природе развить в них то сознание, которое сформировалось в течение тысячелетий борьбы на­ших предков против условностей».

Богачевский всегда поучал меня сторониться ус­ловностей: и тех, что были приняты в моем кругу, и тех, с которыми мне еще придется столкнуться.

Он говорил:

«Из условностей формируется субъективная мо­раль. Это относится ко всем людям, где бы они ни жили — в Санкт-Петербурге, на Камчатке, в Аме­рике или на Соломоновых островах. Сегодня ты здесь, а завтра ты можешь оказаться в Америке; если у тебя есть истинное сознание — живи им и ты будешь чувствовать себя «дома», где бы ты ни находился.

Ты еще очень молод, не начал самостоятельную жизнь. Здесь, если ты не умеешь изящно покло­ниться или красиво говорить, каждый может уп­рекнуть тебя в недостатке воспитания и в отсут­ствии хороших манер, но это ничего не значит; главное, чтобы к тому моменту, когда ты станешь взрослым, в тебе жило истинное сознание, то есть основа объективной морали.

Субъективная мораль — вещь относительная; она означает, что где бы ты ни находился, ты бу­дешь судить людей, основываясь на условных взглядах и понятиях, впитанных тобой ранее. Ты должен не учиться делать так, как в соответствии с мнением окружающих тебя людей считается хоро­шим или дурным, ты должен поступать в своей жизни так, как подсказывает тебе сознание. Сво­бодное, незамутненное сознание всегда знает боль­ше, чем все книги и учителя вместе взятые. Теперь же, когда твое сознание только-только формирует­ся, живи по заповеди нашего Господа Иисуса Хри­ста: «Не делайте людям того, что не хотите, чтобы они сделали вам».

Отцу Евлисию, сейчас уже пожилому человеку, удалось стать одним из первых людей на Земле, проживших свою жизнь так, как заповедовал нам это делать Божественный Учитель Иисус Христос.

Да будет молитва в помощь тем, кто хотел бы об­рести способность прожить в соответствии с Исти­ной.

**************

ГЛАВА V. МИСТЕР ИКС, ИЛИ КАПИТАН ПОГОСЯН

 

Погосян, или, как его теперь зовут, мис­тер Икс, в настоящее время владелец нескольких океанских пароходов, и одним из них, курсирую­щим между любимыми местами Погосяна — Сун-дой и Соломоновыми островами, командует он сам.

По происхождению армянин, Погосян родился в Турции, но детские годы провел в Закавказье, в городе Карее.

Там же я и познакомился с Погосяном; в то вре­мя он, еще молодой человек, заканчивал Богослов­скую семинарию в Эчмиадзине и готовился стать священником.

Еще до нашей встречи я много слышал о нем от его родителей, которые жили в Карее недалеко от нашего дома и нередко заходили к моему отцу. Я знал, что у них есть единственный сын, который, закончив «темаган дпроц», иначе говоря, Богослов­скую семинарию — в Эриване, сейчас учился в Богословской семинарии в Эчмиадзине.

Родители Погосяна были выходцами из Турции, из города Эрзерум, но переехали в Каре вскоре пос­ле того, как его заняли русские войска. Отец Пого­сяна был «пояджи», то есть красильщик, а мать — золотошвейкой, специализировавшейся на вышивке джутшаи, национального армянского женского костюма, очень популярного в Эрзеруме. Стараясь дать сыну хорошее образование, Погосяны жили очень скромно и на себя тратили мало.

К родителям Саркис Погосян приезжал редко, поэтому мне не доводилось видеть его в Карее. Наша первая встреча произошла в Эчмиадзине. Перед тем, как отправиться туда, я на короткое время заехал в Каре, чтобы увидеть своего отца, и родители Погосяна, узнав, что я вскоре буду в Эч­миадзине, попросили меня передать сыну неболь­шую посылку.

В Эчмиадзин я ехал с обычной для себя целью — найти ответы на вопросы о сверхъестественных фе­номенах, интерес к которым у меня не только не угас, а значительно вырос.

Должен здесь сказать — я уже отмечал это в пре­дыдущей главе — что, столкнувшись со сверхъесте­ственными феноменами и ища им объяснения, я не только копался в книгах, но и обращался к ученым мужам. Не удовлетворившись ответами, получен­ными из книг и от людей, я принялся искать их в религии. Я посетил несколько монастырей, встре­чался с набожными и благочестивыми людьми, о которых уже к тому времени много слышал, знако­мился со Священным Писанием и Житиями свя­тых и даже три месяца был учеником знаменитого отца Евлампия, жившего в монастыре в Санаине. Кроме того, я совершал паломничества в святые места, почитавшиеся приверженцами различных вероучений в Закавказье.

В это время мне неоднократно доводилось стал­киваться с феноменами, бесспорно реальными, но я не находил им объяснений. Они все более смущали мой ум.

К примеру, направляясь однажды с группой па­ломников из Александрополя на религиозный праз­дник в местечко близ горы Джаджур, которое армяне называют Амана-Прец, я стал свидетелем вот такого события:

С нами был один довольно молодой мужчина, парализованный, его везли на телеге из деревушки Палдеван. Я разговорился с сопровождавшими его родственниками и проговорил весь путь до святого места.

Этот инвалид, которому едва исполнилось трид­цать лет, уже шесть лет болел, но прежде был в добром здравии и даже отличился на военной служ­бе. Заболел он после возвращения домой из армии, незадолго до свадьбы, а вскоре всю его левую поло­вину парализовало. К каким только докторам его не возили, и чем только он ни лечился — все было напрасно. Был он и на Кавказских Минеральных водах, а вот теперь родственники везли его сюда, в Амана-Прец, в бесплодной, по их мнению, надеж­де, что святые помогут ему и уменьшат его страда­ния.

По дороге в святое место мы, как это было при­нято у паломников, сделали особый привал у дерев­ни Дискиант, чтобы помолиться у чудесной иконы Спасителя Нашего, находившейся в доме одной из­вестной армянской семьи. Инвалид тоже хотел по­молиться, и мы принесли беднягу в дом. Я сам помогал его нести.

Вскоре мы подошли к подножию горы Джад­жур, на холме которой стояла маленькая церквуш­ка с чудотворной гробницей святого. Мы останови­лись у начала подъема, в том месте, где паломники обычно оставляют свои телеги. Отсюда до церкви — а это чуть больше четверти километра — полагалось пройти только пешком, причем многие, как того требовала традиция, сняли обувь, а некоторые пол­зли на коленях.

Когда мы сняли паралитика с телеги и попыта­лись нести его, он вдруг запротестовал и сказал, что хочет проползти весь путь до церкви. Мы опустили его на землю и он пополз на здоровой, пра­вой стороне. Ползти ему было ужасно тяжело, мы едва не плакали, глядя на его мучения, предлагали ему помощь, но инвалид отказывался и все полз и полз. Он часто останавливался, чтобы отдохнуть. Наконец, через три часа, он достиг вершины, под­полз к чудотворной гробнице в центре церкви и несколько раз поцеловал надгробие, после чего сра­зу потерял сознание.

Я, родственники калеки и церковный батюшка бросились к нему и попытались вернуть к жизни. Мы лили воду ему на голову и в рот. Когда он, наконец, пришел в себя, случилось чудо — его па­ралич исчез.

Поначалу мужчина был изумлен, но когда по­нял, что может двигать руками и ногами, вскочил и едва не пустился в пляс, но, осознав, где находит­ся, с громким криком упал на колени и принялся молиться.

Все, кто в тот момент были в церкви, во главе со священником также опустились на колени и нача­ли молиться. Затем священник поднялся и среди коленопреклоненных паломников воздал благодар­ственную молитву святому.

Другой случай, поразивший меня не меньше первого, произошел в Карее. В тот год стояла страшная жара и засуха во всей губернии. Сожгло почти весь урожай. Краю грозил голод, и народ на­чал волноваться.

В то же лето из Антиохийской патриархии в Россию приехал архимандрит и привез с собой чу­дотворную икону — не помню сейчас точно кого, Святого ли Николая-угодника или Пресвятой Девы Марии — для сбора подаяния в пользу греков, по­страдавших в ходе Критской войны. Архимандрит ездил с иконой преимущественно по тем местам, где жили греки, и заехал в Каре.

Не знаю, что было основой всего — политика или религия, но только русские власти в Карее, да и вообще повсюду, где он побывал, оказывали ар­химандриту поразительно теплый прием, возмож­но, даже чуть более того, чем требовал его сан.

Когда архимандрит приезжал в какой-либо го­род, чудодейственную икону носили из церкви в церковь, а священники торжественно встречали ее с хоругвями.

В день приезда архимандрита в Каре по городу прошел слух, что в одном из пригородов перед чу­дотворной иконой состоится особый молебен с просьбой о дожде, на котором будет присутствовать все городское духовенство. И, действительно, в пол­день к месту молебна, с хоругвями и иконами из всех церквей города отправились процессии.

В церемонии приняли участие священнослужи­тели старой греческой церкви, недавно перестроен­ного греческого собора, воинского собора, церкви кубанского полка и армянской церкви.

В тот день жара стояла просто чудовищная. В присутствии почти всех жителей Карса и священ­ства архимандрит начал торжественную службу, после чего все двинулись назад, в город.

И тут случилось нечто, к чему неприменимы объяснения, которые обыкновенно даются совре­менными людьми. Внезапно на небо набежали тучи, и не успела процессия дойти до Карса, как хлынул проливной дождь. В минуту все вымокли до нитки.

При объяснении и этого феномена, и других, ему подобных, можно использовать привычное слово «совпадение», которым любят пользоваться так на­зываемые «люди думающие», но нельзя не отме­тить, что совпадение это было поразительным.

Третий случай имел место в Александрополе, куда моя семья вернулась после недолгого отсутствия и снова поселилась в своем старом доме. По соседству с нами жила моя тетка. Несколько ком­нат в ее доме занимал некий татарин, работавший чиновником в местной администрации. Жил он со своей пожилой матерью и маленькой сестрой, и к тому времени совсем недавно женился на хоро­шенькой татарке, которую привез из соседней дере­вушки Карадаг.

Вначале все у них шло прекрасно. Через сорок дней после свадьбы молодая жена, по татарскому обычаю, поехала в гости к своим родителям. Но там она заболела, то ли простудилась, то ли что-то еще, но в любом случае, вернувшись, она слегла и с каждым днем чувствовала себя все хуже и хуже.

Лечили ее самые разные доктора, в том числе, как мне сейчас помнится, главный городской врач Резник и бывший армейский доктор Кильчевский, но несмотря на это, бедная женщина увядала на глазах. Каждый день к ней приходил мой знако­мый, ассистент доктора Резника, и делал больной уколы. Ассистент, — его имя я сейчас уже забыл, помню только, что он был невероятно высок, — если видел, что я нахожусь дома, всегда заходил к нам.

Однажды утром он пришел к нам, когда мы с матерью пили чай. Мы пригласили его к столу, и в ходе разговора я, среди прочего, поинтересовался здоровьем соседки.

— Она очень сильно болеет. Типичный случай скоротечной чахотки. Еще немного, и с ней все будет кончено, — ответил он.

Пока ассистент пил чай, к нам зашла свекровь больной женщины и попросила у моей матери раз­решения нарвать у нас в саду розовых шипов. Со слезами на глазах она рассказала нам, что этой ночью во сне больной явилась Мариам-ана — так татары зовут Деву Марию — и велела нарвать розо­вых шипов, отварить их в молоке и выпить. И вот теперь наша соседка, чтобы хоть как-нибудь уте­шить умирающую женщину, решила выполнить ее просьбу. Услышав это, ассистент не смог удержать­ся от смеха. Моя мать, разумеется, позволила со­седке нарвать розовых шипов и даже пошла в сад ей помогать. Когда ассистент ушел, в сад отправил­ся и я.

Каково же было мое удивление, когда на следу­ющее утро, по пути на базар, увидел только вчера лежащую без движения женщину, возвращающей­ся вместе с нашей соседкой, своей свекровью, из армянской церкви Сев-Джиам, где находилась чу­дотворная икона Девы Марии. А спустя неделю она уже мыла окна. Кстати, .доктор Резник объяснил явное чудо словами, что и такое, мол, в медицине случается.

Эти неоспоримые факты, которые я лично могу засвидетельствовать, а также множество других, о которых я слышал во время своих поисков, указы­вали мне на существование неких сверхъестествен­ных сил и не находили себе объяснений ни в сфере так называемого здравого смысла, ни в точных на­уках, с которыми я к тому времени, кстати ска­зать, серьезно ознакомился, и которые начисто от­рицали саму идею сверхъестественного.

Подобное противоречие в сознании не просто не давало мне покоя, оно постоянно росло по мере того, как доводы с обеих сторон становились все более и более убедительными. И тем не менее я продолжил свои искания, надеясь, что когда-ни­будь, где-нибудь мне удастся найти истинный ответ на мучающие меня вопросы.

Эчмиадзин, или, как его еще называли, Вагар-шапат, для каждого армянина такой же святой го­род, как для мусульман Мекка или для христиани­на Иерусалим. Здесь, в центре армянской культу­ры, находится резиденция католикоса всех армян.

Ежегодно в Эчмиадзине проводится большой рели­гиозный праздник, на который стекаются тысячи паломников не только со всей Армении, но и со всего мира. За неделю до начала торжеств все доро­ги, ведущие в Эчмиадзин, заполняются паломника­ми, идущими пешком, едущими на телегах, верхом на лошадях или мулах.

Я в компании с другими паломниками шел пеш­ком от самого Александрополя, а пожитки мои еха­ли на телеге, в которой на праздник двигались мо­локане.

В Эчмиадзине, я, как это было принято, сразу же посетил святые места города, и только после этого стал искать себе жилье. Однако это оказалось невозможным, все постоялые дворы (гостиниц в то время в Эчмиадзине не существовало) были забиты, поэтому я решил сделать так, как поступали мно­гие паломники, а именно: пристроиться на ночлег за городом, под какой-нибудь телегой. Но время было еще раннее, и я мог выполнить поручение родителей Погосяна, то есть найти его и вручить посылку.

Жил он неподалеку от центрального постоялого двора, в доме дальнего своего родственника, архи­мандрита Суреняна. Когда я пришел к Погосяну, он оказался дома. Он был моего возраста, темново­лосый, среднего роста, с небольшими усами. Очень печальные глаза, иногда, правда, загоравшиеся яр­ким внутренним огнем. Правый глаз Погосяна пе­ресекал едва заметный шрам. В то время он пока­зался мне очень хилым и застенчивым.

Он расспросил меня о своих родителях и, узнав в ходе разговора, что мне не удалось найти жилье, практически сразу предложил мне поселиться на несколько дней у него в комнате.

Я, конечно, согласился, тут же отправился за своими манатками и вскоре вернулся. Не успел я вечером, с помощью Погосяна, приготовить себе постель, как нас позвали на ужин к архимандриту Суреняну, который, любезно поприветствовав меня, начал расспрашивать о родителях Погосяна и о жизни в Александрополе.

После ужина мы с Погосяном отправились по­бродить по городу, посмотреть на святые места. Нужно сказать, что во время торжественного праз­днества Эчмиадзин не утихал ни на минуту ни днем, ни ночью, и все это время асхани и кофейни были открыты.

И этот вечер, и все последующие дни мы прове­ли вместе с Погосяном. Он водил меня по всему городу, так как знал здесь все ходы и выходы. Мы побывали в тех святых местах, куда простым па­ломникам доступ был запрещен, и даже посетили Канзаран, где хранятся сокровища Эчмиадаина и куда редко пускали посторонних.

Во время наших разговоров стало понятно, что нас волнуют одни и те же вопросы, и мы делились размышлениями и фактами. Постепенно наши бе­седы становились все задушевнее, и вскоре между нами возникла дружба.

Погосян заканчивал учебу в Богословской семи­нарии, до получения сана ему оставалось всего два года, однако его внутреннее состояние никак этому не соответствовало. Несмотря на то, что Погосян был искренне верующим человеком, он тем не ме­нее жестко критиковал свое окружение и испыты­вал отвращение к жизни среди священников, чей образ жизни не совпадал с его личными идеалами.

После того как мы подружились, он много рас­сказывал мне о невидимой, скрытой стороне жизни священников в Эчмиадзине; он внутренне страдал и смущался от одной только мысли, что и ему при­дется жить в этой среде.

После торжеств я остался в Эчмиадзине еще на три недели, которые провел в том же доме, где жил Погосян, у архимандрита Суреняна, и, таким образом имел возможность еще не раз поговорить и с ним самим, и с монахами, с которыми он позднее меня познакомил, о предметах, сильно меня волно­вавших.

Но и во время моего пребывания в Эчмиадзине я не нашел того, что искал, и, поняв, наконец, что и не найду, чувствуя глубокое внутреннее разочаро­вание, уехал домой.

С Погосяном мы расстались добрыми друзьями. Мы пообещали писать друг другу письма и делить­ся наблюдениями по вопросам, которые нас обоих интересовали.

Погожим днем два года спустя Погосян приехал в Тифлис и остался у меня погостить.

К тому времени он уже закончил семинарию и гостил в Карее у своих родителей. Теперь, чтобы получить приход, ему оставалось только жениться. Родители нашли ему невесту, но сам Погосян нахо­дился в состоянии полной растерянности и не знал, что делать. Он целыми днями проводил за чтением книг, собранных в моей небольшой библиотеке, а вечерами, когда я возвращался домой с работы, — я в ту пору работал кочегаром на тифлисской же­лезнодорожной станции, мы отправлялись в Муш-таид, гуляли по пустынным тропинкам и все разго­варивали и разговаривали.

Однажды, во время беседы в Муштаиде, я в шутку предложил Погосяну устроиться, как и я, работать на железнодорожную станцию и был крайне удивлен, когда на следующее утро он зас­тавил меня взять его с собой и найти ему подхо­дящее место. Я не стал его переубеждать, а, дав ему записку, отослал к моему хорошему другу, инженеру Ярослеву, который, в свою очередь, дал Погосяну рекомендательное письмо к началь­нику станции, и тот назначил его помощником слесаря.

Подошел октябрь. Мы работали, беседовали на отвлеченные темы. Мысли о возвращении домой Погосяна не посещали.

Однажды в доме Ярослева я познакомился с другим инженером, Васильевым, который приехал на Кавказ исследовать путь предполагаемой про­кладки железной дороги между Тифлисом и Кар-сом. После этого мы встречались еще не раз, и однажды Васильев предложил мне отправиться вместе с ним — мастером и переводчиком. Жало­ванье очень соблазнительное, почти в четыре раза больше, чем я тогда получал на станции. Я же очень уставал от работы кочегара, которая к тому же мешала моему основному занятию, и принял предложение, поскольку считал, что свободного времени у меня будет много. Я предложил поехать со мной и Погосяну, но ему нравилось работать слесарем и он отказался.

Три месяца я путешествовал с инженером по узким долинам между Тифлисом и Караклисом и умудрился заработать значительную сумму, по­скольку кроме официального жалованья имел не­сколько неофициальных источников дохода.

Заранее зная, через какие деревушки и городки пройдет ветка, я отправлял туда, к кому-нибудь из влиятельных людей, своего человека с предложени­ем «поспособствовать» тому, чтобы через это мес­течко прошла железная дорога. В большинстве слу­чаев моя «помощь» принималась с благодарностью, и я «за труды» получал вознаграждение, иногда в виде очень существенной суммы.

А тем временем Погосян не только совершен­ствовался в ремесле, но и много читал. Совсем не­давно он заинтересовался древней армянской лите­ратурой, многочисленные книги по которой поку­пал у тех же книготорговцев, что и я.

К этому времени и я, и Погосян пришли к одно­му и тому же заключению, что было в древности

«нечто», известное людям, но теперь же знания эти оказались утерянными. Не надеясь найти ключ к этим знаниям ни в современной точной науке, ни в беседах с людьми, мы целиком и полностью обрати­лись к древней литературе.

Нам удалось по случаю купить целое собрание древних армянских книг; мы с Погосяном заинте­ресовались ими и решили отправиться в Александрополь в поисках тихого местечка, где собирались заняться их изучением.

Приехав в Александрополь, мы избрали себе местом обитания развалины древней столицы Ар­мении, Ани, находившейся в тридцати километрах от Александрополя, построили себе среди камней хижину, где и обосновались. Еду мы покупали или у пастухов, или в небольшой деревушке, располо­женной по соседству с развалинами.

Ани стал столицей царей армянской династии Багратидов в 962 году. В 1046 году Ани, как его уже тогда называли, Город тысячи церквей, был завоеван Византией. Позднее он был захвачен турками-сельд­жуками. В период между 1125 — 1209 годами он пять раз становился добычей Грузии, в 1239 году был захвачен татаро-монголами, а 1313 году был уничтожен землетрясением.

Среди прочего там есть развалины Патриаршей церкви, возведенной в 1010 году, а также останки двух церквей так же постройки одиннадцатого века, и одной церкви, построенной примерно в 1215 году.

Здесь я не могу обойти молчанием один факт, который, по моему мнению, может представлять интерес для некоторых читателей, а именно: един­ственное, и, надеюсь, последнее, что я смог почерп­нуть из официально признанных земных источни­ков, это процитированные мной выше сведения о древней столице Армении, Ани. Иначе говоря, пе­ред вами — первый случай, когда я в процессе своей работы над этой книгой обратился к энциклопе­дии.

В отношении Ани до сих пор бытует одна инте­ресная легенда, объясняющая, почему он, много лет называвшийся Городом тысячи церквей, стал вдруг называться Городом тысячи и одной церкви.

Вот эта легенда:

Однажды жена одного пастуха пожаловалась мужу на недостойное поведение прихожан в церк­вях. Она сказала, что ни в одной из церквей она не может найти тихого уголка, чтобы помолиться, и что в какой бы храм она ни пошла, везде только шум и гомон, как в улье. И тогда пастух, вняв праведному негодованию жены, построил для нее церковь.

В старину под словом «пастух» обозначался не наемный рабочий, а владелец стада, а иногда и не­скольких стад. Нередко пастухи были очень состо­ятельными людьми.

Закончив строительство, пастух назвал церковь «Храмом благочестивой жены пастуха», а Ани с тех пор стал называться Городом тысячи и одной церкви. Как свидетельствуют некоторые источни­ки, в городе и до постройки пастухом церкви уже было более тысячи церквей, правда, недавние рас­копки показывают, что легенда о пастухе и его набожной супруге имеет право на существование.

Живя среди развалин и проводя дни за чтением и изучением истории, мы иногда, для разнообразия и в надежде найти что-нибудь занимались раскоп­ками в подземных переходах Ани.

Однажды, раскапывая один из подземных пере­ходов, мы с Погосяном наткнулись на новый пласт земли и, раскапывая дальше, нашли другой, скры­тый, переход, очень узкий, заваленный с другого конца камнями. После того как мы убрали камни, перед нами оказалась небольшая комната с осыпав­шимися от времени арками. Все указывало на то, что в древности это была монашеская келья. В ке­лье не было ничего, кроме черепков, клочьев ис­тлевшей шерсти, полусгнивших частей какой-то мебели, и только в некоем подобии ниши мы обна­ружили свиток с пергаментами.

Некоторые пергаменты превратились в пыль, другие можно было кое-как прочитать. С величай­шей осторожностью мы вынесли их наверх и попы­тались расшифровать. Они были написаны на язы­ке, очень похожем на армянский, но совершенно нам непонятном. И я, и тем более Погосян хорошо знали армянский язык, и тем не менее мы никак не могли разобрать письмена: язык, на котором они были написаны, очень отличался от сегодняшнего.

Находка настолько заинтересовала нас, что мы, бросив все, в тот же день вернулись в Александро-поль, где несколько дней и ночей провели за рас­шифровкой письмен. В конце концов, после неимо­верных трудностей и многочисленных консульта­ций со специалистами, нам удалось выяснить, что пергаменты были всего-навсего письмами, отправ­ленными одним монахом другому, некоему отцу Арему.

Одно из писем, где пишущий сообщал об извес­тных ему таинственных событиях, особенно заинте­ресовало нас. И хотя этот пергамент был больше ос­тальных изъеден временем и о значении некоторых слов в нем мы могли только догадываться, мы вос­становили письмо" целиком.

Нас больше всего заинтересовало не начало пись­ма, а его конец. Начиналось оно с длинных привет­ствий, потом шло перечисление обычных незначи­тельных событий монастырской жизни, где, как можно было догадаться, некогда жил отец Арем.

Наше внимание привлек один из абзацев в са­мом конце письма:

«Нашему достопочтенному отцу Телванту уда­лось, в конце концов, узнать правду о братстве Сармунг. Их эрнос (сообщество) действительно прожи­вал недалеко от города Сирануш, и пятьдесят лет назад, вскоре после переселения людей, они тоже переселились и обосновались в долине Изрумин, в трех дня пути от Нивсси...». После этого абзаца в письме снова говорилось о простых, обыденных мо­настырских делах.

Больше всего нас удивило само слово «сармунг», на которое мы неоднократно натыкались, читая кни­гу под названием Мерхават. «Сармунг» было назва­нием известной эзотерической школы, которая, со­гласно традиции, образовалась в Вавилоне в 2500 году до Рождества Христова и которая, как предпола­гают, просуществовала где-то в Месопотамии до шес­того или седьмого века нашей эры, однако сведений о ее дальнейшей судьбе мы нигде не могли найти.

Эта школа, как свидетельствовали источники, об­ладала громадными знаниями, содержащими раз­гадки ко многим таинственным явлениям и поня­тиям.

Мы с Погосяном часто разговаривали об этой школе и мечтали когда-нибудь найти о ней подлин­ные документы, и вот теперь мы увидели сообще­ние о ней в старинном пергаменте. Неудивительно, что мы были очень взволнованы прочитанным.

Но в пергаменте об этой эзотерической школе не было ничего, кроме упоминания. Мы не узнали из пергамента ничего нового; вопросы о том, когда и как возникла школа, где она существовала и суще­ствует ли она сейчас, так и остались без ответа.

После нескольких дней утомительных поисков нам удалось установить лишь немногое:

Примерно в шестом или седьмом веке потомки ассирийцев, айсоры, были уведены византийцами из Месопотамии в Персию, и, возможно, в этот период и было написано письмо.

А когда мы смогли получить доказательства тому, что теперешний город Мосул, бывшая столица Найнавы, некогда назывался Нивсси, — а об этом городе говорилось в пергаменте, — и что в наше время население города и его пригородов со­стоит в основном из айсоров, мы поняли, что, всего вероятнее, в письме говорится именно о них.

Если бы такая школа в действительности суще­ствовала и в это время перебралась куда-то в другое место, то это могла быть только школа айсоров; и если она где-нибудь и существует сейчас, то только в среде айсоров. Если же принять во внимание «три дня пути» от Мосула, о чем говорилось в письме, то, выходит, что располагаться эта школа должна сейчас где-нибудь между Курдистаном и Урмией, то есть отыскать ее не так уж и трудно. Мы решили отправиться на поиски школы, во что бы то ни стало ее найти и вступить в нее.

Айсоры, которые, как я уже говорил, происхо­дят от ассирийцев, рассеяны по всей земле. Много их живет в Закавказье, на северо-западе Персии и в восточной части Турции. Большинство айсоров придерживается несторианства, то есть не призна­ют божественности Христа. Небольшая часть айсо­ров — яковиты, марониты, католики, грегорианцы. Есть среди айсоров и езиды, или дьяволопоклонники, но их очень немного.

В последнее время к айсорам зачастили различ­ные миссионеры, страстно желающие обратить их в свою веру, но нужно отдать должное айсорам: не многие из них отказались от веры предков. Они придерживались новой веры лишь внешне, а неред­ко — и это стало уже притчей во языцех — извле­кали из этого немалую материальную выгоду. Не­смотря на различия вероисповеданий, почти все айсоры подчиняются Ост-Индскому патриархату.

Живут айсоры преимущественно в небольших деревнях; несколько деревушек или регион состав­ляют клан, управляет которым князь, или, как сами айсоры зовут его, мелик. Все мелики подчиняются патриарху, власть которого передается по наследству, от дяди к племяннику. Первым же их патриархом, как говорят сами айсоры, был Симон, брат Господа.

Следует отметить, что в последней войне[5] айсо­ры, которыми, словно пешками, попеременно игра­ли то англичане, то русские, сильно пострадали, потеряв почти половину своей численности от мсти­тельных курдов и персов; оставшиеся же в живых должны благодарить за свое спасение американско­го консула доктора И. и его жену. Айсоры, особен­но те, кто живет в Америке, — а их там немало, — по моему глубокому убеждению, если доктор И. жив, обязаны поставить у дверей его дома почет­ный ассирийский караул, а если же он умер, то немедленно установить ему на родине бронзовый монумент.

В тот самый год, когда мы решили отправиться в экспедицию, среди армян возникло мощное нацио­налистическое движение. У всех на устах были име­на национальных героев, боровшихся за свободу; особенно же часто упоминалось имя молодого Анд­роника, ставшего позднее национальным героем.

Везде, где жили армяне, — в Турции, в Персии, а также в России, — они создавали различные партии и общины; попытки к объединению дела­лись даже там, где фракции раздирали склоки и дрязги. Короче говоря, происходил политический взрыв, такой же, какой время от времени происхо­дит в самой Армении, с обычной чередой послед­ствий.

Однажды рано утром — это было в Александро-поле — я, как обычно, шел к реке Арпачей купать­ся. На полпути, в местечке, называемом Каракули, меня догнал Погосян, вконец запыхавшийся, и со­общил, что вчера, разговаривая со священником 3., узнал, что Армянский комитет хочет выбрать доб­ровольцев из числа членов партии, чтобы послать их со специальной миссией в Моуш.

«Когда я вернулся домой, — продолжал Пого­сян, — мне вдруг пришла в голову мысль, что мы с тобой могли бы воспользоваться этой возможнос­тью в своих целях, то есть попытаться таким обра­зом найти следы братства Сармунг. Вот почему я встал ни свет ни заря и примчался сюда, думая, что смогу перехватить тебя по дороге...»

Я перебил его, сказав, что, во-первых, мы не члены партии, а во-вторых...

Не дав мне договорить, Погосян сказал, что уже все обдумал и знает, как все можно устроить, и что все, что ему нужно, так это знать, согласен ли я с его планом или нет.

Я ответил, что во что бы то ни стало хочу доб­раться до той долины, которая раньше называлась Изрумин, и что мне совершенно безразлично, как я туда доберусь — хоть у черта на горбу, хоть под ручку со священником Влаковым. (Погосян знал, что я ненавидел этого самого Влакова лютой нена­вистью и за версту обходил те места, где мог бы с ним столкнуться.)

«Если ты говоришь, что можешь все устроить, — устраивай. Делай что хочешь, смотри сам по об­стоятельствам, а я заранее со всем согласен. Глав­ное, чтобы в конце концов я добрался туда, куда надо!»

Я не знаю, как Погосян все устроил, с кем и о чем он там договаривался, но результатом всех его усилий стало то, что спустя несколько дней, имея значительную сумму в русских, турецких и персид­ских деньгах, с громадной связкой рекомендатель­ных писем к людям, живущим в разных местах нашего предполагаемого маршрута, мы отправи­лись из Александрополя по направлению к Кагхи-шаму.

Через две недели мы прибыли к берегам реки Араке, естественной границе между Россией и Тур­цией, и пересекли ее с помощью нескольких кур­дов, которых заранее послали нас встречать. Тогда нам казалось, что мы, наконец-то, преодолели са­мую трудную часть пути и что теперь-то все пойдет гладко, без сучка и задоринки.

Большую часть пути мы преодолевали пешком, останавливаясь на ночлег или у пастухов, или в деревнях у людей, которых нам рекомендовали в предыдущих деревнях, или у тех, к кому у нас имелись рекомендательные письма из Александро­поля.

Должен признаться, что хотя у нас были опреде­ленные обязательства и поручения, которые мы по мере наших сил старались выполнять, мы никогда не забывали об истинной цели нашего путешествия и шли к ней, хотя путь туда не всегда совпадал с маршрутом, указанным нам в Александрополе. В таких случаях мы не задумываясь выкидывали письма, не испытывая при этом ни малейших уг­рызений совести.

Перейдя русскую границу, мы решили двинуть­ся в сторону горы Эгридаг, и хотя путь туда был самым трудным из всех выбранных, он давал нам возможность избежать нежелательных встреч с бан­дами курдов и отдельными турецкими отрядами, преследовавшими армян. Перейдя через перевал, мы повернули на юг, к Вану, оставив справа от себя место, откуда берут свое начало великие реки Тигр и Евфрат.

Во время своего путешествия мы пережили сот­ни приключений; все я не стану описывать, расска­жу лишь об одном, которое никак не могу обойти молчанием. Хотя случилось оно много лет назад, я до сих пор не могу вспоминать о нем без смеха, но одновременно испытываю те же чувства, что и тогда: инстинктивный страх и одновременно ощуще­ние неминуемой гибели.

Много раз после этого случая мне приходилось оказываться в критических ситуациях. К примеру, меня неоднократно окружали толпы врагов, однаж­ды я перешел дорогу туркестанскому тигру, не­сколько раз меня буквально держали на мушке, но никогда мне не было страшно так, как тогда, хотя теперь, много лет спустя, это может показаться просто смешным.

Мы с Погосяном неторопливо брели по дороге. Погосян шел, размахивая палкой, и мурлыкал ка­кой-то марш. Вдруг, откуда ни возьмись, перед нами появилась собака, затем другая, потом еще одна, еще, еще и еще, и когда их набралось штук пятнад­цать, они залаяли на нас. И тут Погосян совершил опрометчивый поступок: он схватил камень, швыр­нул в собак, и те разом на нас набросились.

Это были курдские пастушьи собаки, очень злоб­ные, они в минуту разорвали бы нас на куски, если бы я, схватив Погосяна, не посадил его рядом с собой на землю. Увидев, что мы сидим, собаки пе­рестали бросаться на нас и прекратили лаять; они тоже расселись вокруг.

Прошло некоторое время, прежде чем мы при­шли в себя. Оценив ситуацию, мы рассмеялись. Пока сидели мы, сидели и собаки, мирно на нас по­глядывая. Мы бросили им несколько кусков хлеба, который они с удовольствием съели и даже в благо­дарность помахали нам хвостами. Но как только мы, убедившись в их дружелюбии, попытались встать — лучше бы мы этого не делали — собаки тут же вскочили и, оскалив зубы, приготовились прыгнуть на нас, и мы снова сели. Когда мы попы­тались подняться еще раз, собаки ощетинились так, что в третий раз мы решили не рисковать.

Так, молча, практически не шевелясь, мы проси­дели часа три. Не знаю, сколько бы мы еще высидели, если бы неподалеку не появилась курдская девочка с мулом, собиравшая в поле кизяк.

Мы замахали ей и, наконец, привлекли ее вни­мание. Она подошла к нам поближе, поняла, в ка­кую беду мы попали, и побежала за пастухами, которым принадлежали собаки. По счастью, те были совсем недалеко, за соседним холмом. Пасту­хи пришли и отозвали собак, но подняться мы ре­шились, только когда они все отошли на почти­тельное расстояние, потому что хорошо видели, как, уходя, собаки то и дело оборачивались, злобно поглядывая на нас.

Как показало дальнейшее путешествие, мы были очень наивными людьми, полагая, что с пересече­нием русско-турецкой границы, реки Араке, оста­вили основные трудности позади. На самом деле именно с этого момента все трудности только нача­лись.

Самой большой из них оказалось то, что после пересечения границы перейдя Эгридаг, мы не мог­ли выдавать себя за айсоров, что успешно делали до того происшествия с собаками, так как вся эта местность была густо населена настоящими айсорами. Путешествовать армянам здесь, где каждый народ считал их врагами и преследовал, было очень небезопасно. Одинаково небезопасно было путеше­ствовать и под видом турок или персов. Предпочти­тельней было бы нам выдавать себя за русских или евреев, но ни на тех, ни на других мы с Погосяном не походили.

И вообще опасно было в то время путешество­вать, скрывая свою национальность. Это занятие требовало крайней осторожности, так как при обна­ружении подвоха обманщику грозили крупные не­приятности. Местные жители не слишком церемо­нились с инородцами, пытавшимися пробраться в их среду. Например, как нам к тому времени стало известно из достоверных источников, айсоры содра­ли живьем кожу с нескольких англичан за попыт­ку сделать копии с древних памятников.

После долгих раздумий мы пришли к решению выдавать себя за кавказских татар. Кое-как мы со­ответствующим образом изменили одежду и про­должили путь. Ровно через два месяца после пере­хода через Араке мы подошли к городку 3., после которого нам следовало сделать переход в направле­нии Сирии. Во время этого перехода, не доходя до знаменитого водопада К., нам нужно было свернуть и пойти по направлению к Курдистану: по этой дороге, как мы предполагали, находилось место, представлявшее цель нашего путешествия, и кото­рое мы надеялись отыскать.

В дальнейших наших странствиях, поскольку к тому времени мы уже совершенно приспособились к окружающим условиям, все шло относительно гладко, во всяком случае выполнению наших наме­рений и планов помешала только одна неожидан­ная случайность.

Однажды мы, сидя у дороги, ели хлеб и тарех[6].

Внезапно Погосян, страшно закричав, вскочил, и я увидел, как с того места, где он сидел, стреми­тельно убегает большая желтая фаланга. Я сразу понял причину его крика и, вскочив, убил фалан­гу, а затем бросился к Погосяну. Фаланга укусила его в ногу. Я знал, что укус этого насекомого, (фа­ланга — это разновидность тарантула), часто быва­ет смертельным, поэтому я тут же сорвал с Погосяна брюки, собираясь высосать яд из раны. Но уви­дев, что фаланга укусила Погосяна в мякоть, и, зная, что высасывать яд из такой раны очень опас­но, — малейшая царапина во рту, и я сам могу отравиться, — я выбрал наименьшее зло для нас обоих: схватил свой нож и вырезал из икры Пого­сяна кусок плоти, правда, в спешке, кажется, от­хватил слишком много. Избегнув, таким образом, опасности смертельного отравления, я немного ус­покоился, промыл рану и как мог перевязал ее. Рана была большой, Погосян потерял много крови, и, опасаясь возможных осложнений, мы посчитали невозможным продолжать наш путь. Стали решать, как поступить дальше. Мы обсудили создавшееся положение и решили провести эту ночь здесь же, а утром как-нибудь добраться до города Н., до кото­рого оставалось тридцать километров, и где жил один армянский священник, к которому у нас было письмо. Первоначально мы не собирались туда идти, поскольку этот город лежал в стороне от нужного нам маршрута.

Назавтра с помощью старого курда, проезжавше­го мимо нас и оказавшегося человеком вполне дру­желюбным, я нанял в небольшой, расположенной неподалеку деревушке телегу, запряженную двумя быками, в которой обычно перевозился навоз, по­грузил в нее Погосяна, и отправился по направле­нию к Н. До города было совсем близко, но ехали мы туда почти сорок восемь часов, поскольку каж­дые четыре часа нам приходилось останавливаться и кормить быков. Наконец мы приехали в город Н. и направились прямиком к рекомендованному нам армянскому священнику, к которому у нас было письмо с поручением. Принял он нас в высшей сте­пени дружелюбно, а когда узнал о том, что про­изошло с Погосяном, то немедленно предложил ему комнату в своем доме. Мы с радостью приняли его предложение.

Еще по дороге в город температура у Погосяна начала подниматься. На третий день она спала, но начала гноиться рана. Потребовался уход и, таким образом, мы пользовались гостеприимством свя­щенника почти целый месяц.

Мы часто разговаривали со священником о том о сем, и постепенно между нами установились очень теплые отношения. Однажды во время очередной беседы он рассказал мне, между прочим, о некоем предмете, а также историю, связанную с этим пред­метом. Это был древний пергамент, с рисунком, напоминающим какую-то карту. Он находился дол­гое время в его семье и передавался по наследству. Приобрел его когда-то прадед священника.

«В позапрошлом году, — рассказывал мне священ­ник, — ко мне пришел один незнакомец и, спросив, не продам ли я ему этот пергамент, немедленно пред­ложил мне за него двести турецких фунтов. Хотя сумма была значительной, я не продал пергамент, поскольку и в деньгах-то не особенно нуждался, а главное — не хотелось расставаться с вещью, которая мне очень дорога как память. Как оказалось, этот незнакомец остановился у нашего бея. На следующий день ко мне пришли слуги бея и от лица гостя пред­ложили за пергамент пятьсот фунтов.

Должен сказать, что с того момента, как стран­ный незнакомец покинул мой дом, мне в голову полезли всякие мысли. Прежде всего, мне показа­лось подозрительным то, что человек преодолевает значительный путь только для того, чтобы завла­деть пергаментом. Второе — каким малопонятным образом он узнал, что этот пергамент находится именно у меня? Но особенно подозрительным пока­зался мне сам интерес, с которым незнакомец смот­рел на старинный документ. Обдумав все это, я при­шел к следующему заключению: пергамент пред­ставляет собой большую ценность. Поэтому даже когда мне было предложено пятьсот фунтов — сум­ма довольно соблазнительная — я и тогда решил проявить осторожность и снова отказался продавать пергамент.

В этот же день, вечером, незнакомец снова явил­ся ко мне, на этот раз в сопровождении самого бея.

Он опять предложил мне за пергамент пятьсот фун­тов, но я наотрез отказался его продавать. Посколь­ку он был с беем, я пригласил их в дом как доро­гих гостей. Они прошли, и мы немного посидели за чашкой кофе, толкуя о всякой всячине. В процессе разговора выяснилось, что мой гость — русский князь. Он сказал мне, между прочим, что интересу­ется древностями, и что этот пергамент очень подо­шел бы к его коллекции, и что, являясь знатоком, он предлагает мне сумму, которая выше истинной цены пергамента. Однако платить больше он не со­бирается, так как это было бы глупо, поэтому очень сожалеет о том, что я отказываюсь его продавать.

Бей, слушавший наш разговор, постепенно заин­тересовался пергаментом и выразил желание по­смотреть на него. Когда я его принес, то бей изу­мился, поскольку никак не мог понять, почему русский князь собирался платить такие большие деньги за простую бумажку. Тут князь попросил моего разрешения сделать с пергамента копию. Те­перь я даже не знал, что ему ответить, так как в душе, честно говоря, очень сожалел, что потерял хорошего покупателя. Затем князь предложил мне за копию двести фунтов, и я счел невежливым тор­говаться, поскольку, по моему мнению, князь пред­лагал мне деньги совсем ни за что. Не раздумывая, я согласился на предложение князя, убедив себя, что в любом случае пергамент остается у меня, и я, если возникнет желание, всегда смогу его продать.

На следующее утро князь снова пришел ко мне. Мы развернули пергамент на столе. Князь добавил в принесенный с собой гипс воды, затем покрыл пергамент каким-то маслом и приложил к нему гипс. Подержав его так несколько минут, князь завернул гипс в кусок ткани, которую я дал ему, заплатил мне двести фунтов и ушел. Вот так Гос­подь ни за что послал мне двести фунтов. А перга­мент и по сию пору находится у меня!»

История священника меня заинтересовала, и я попросил его, будто бы из простого любопытства, показать и мне предмет, за который ему предлага­ли такие большие деньги. Священник подошел к сундуку и вытащил оттуда пергаментный свиток. Когда он развернул его на столе, я сначала ничего не понял, но приглядевшись в пергамент повнима­тельнее... Боже мой! Никогда не забуду того чув­ства, что я испытал в это мгновение.

Меня охватила дрожь, казавшаяся тем сильнее, что я изо всех сил внутренне пытался не выдавать своего волнения, ибо я увидел именно то, о чем беспрестанно думал много бессонных ночей.

Передо мной лежала карта «до-пескового Египта».

Мне стоило громадных усилий, сохраняя спокой­ствие, с безразличным видом разглядывать карту и в это время болтать о каких-то пустяках.

Священник свернул пергамент и снова уложил его в сундук. Я не мог Заплатить за копию перга­мента двести фунтов, как это сделал русский князь, тем не менее карта была нужна мне не мень­ше, чем ему. Поэтому я, здесь же, не сходя с места, решил, во что бы то ни стало сделать с нее копию и тут же начал думать, как это осуществить.

К тому времени Погосян настолько поправился, что мы выводили его подышать свежим воздухом на террасу, где он долго сидел, греясь на солныш­ке. На следующий день я попросил его сразу ска­зать мне, когда священник отправится из дома по своим делам, и, как только Погосян сообщил мне, что священник вышел, прокрался в его комнату со связкой ключей и попробовал открыть его фамиль­ный сундук. Сразу запомнить форму ключа мне не удалось, более или менее подошел только один ключ, которым я, после многих опиловок, и от­крыл сундук.

Однажды вечером, за два дня до нашего отъезда, пока священника не было дома, я снова прокрался в его комнату и вытащил пергамент. Я принес его в нашу комнату, и мы с Погосяном кропотливо, деталь за деталью, всю ночь переносили карту на промасленную бумагу, которой накрыли пергамент. На следующий день я положил пергамент на место.

С того времени, как к нам попало это сокрови­ще, многообещающее, полное таинственности, на­дежно спрятанное в подкладке моей одежды и ак­куратно зашитое, я почувствовал, что все мои пре­жние интересы и намерения испарились. Во мне поднималась неуемное желание любой ценой и как можно быстрее достичь тех мест, где я наконец-то с помощью нашего сокровища смог бы наконец уто­лить ту жажду знаний, что так долго червем грыз­ла меня, не давая покоя.

Злоупотребив таким образом — хотя и совершен­но оправданно — гостеприимством нашего армянс­кого, священника, я обговорил все с еще не- совсем выздоровевшим Погосяном. Я уговорил его пойти на жертвы и взять из нашего скудного бюджета сумму, необходимую на покупку хороших местных ездовых лошадок, двух из тех, что мы уже замети­ли здесь и чьей особенной, быстрой иноходью не раз восхищались, и как можно скорей отправиться в направлении к Сирии.

Иноходь местных лошадей, действительно, такая мягкая, что даже при скачке со скоростью полета большой птицы с бокалом воды в руках не про­льешь ни капли.

Не стану описывать вам ни все перипетии наше­го путешествия, ни те непредвиденные обстоятель­ства, из-за которых нам часто приходилось откло­няться от маршрута. Скажу только, что ровно че­рез четыре месяца после того, как мы покинули гостеприимный дом нашего армянского священни­ка, мы достигли города Смирны, где вечером с нами приключилось событие, оказавшееся поворот­ным в дальнейшей судьбе Погосяна.

В тот вечер мы решили отчасти вознаградить себя за все те лишения и трудности, что мы претер­пели за время своего долгого пути, и зашли в не­большой греческий ресторанчик. Мы лениво потя­гивали знаменитое дузико и поедали всевозможные изысканные закуски, начиная с сушеной макрели и заканчивая подсоленным горошком, тарелки с которыми были расставлены перед нами.

В ресторанчике сидели группами посетители, в большинстве своем матросы с иностранных кораб­лей, стоявших на якоре в местной гавани. Вели они себя очень шумно, и можно было заключить, что они уже успели посетить не одно питейное заведе­ние, где «прилично нагрузились».

Между матросами различных национальностей, сидевшими за разными столами, время от времени возникали ссоры, которые заканчивались обычно шумными словесными перепалками на особом жар­гоне, состоявшем в основном из смеси греческих, итальянских и турецких слов, но затем внезапно все как взорвалось.

Не знаю, кто из них поджег порох, но вдруг из-за одного из столов разом вскочила большая группа матросов и, угрожающе крича и размахивая кула­ками, ринулась на другую группу, поменьше, рас­положившуюся недалеко от нашего столика. Те тоже вскочили, и не успели мы моргнуть глазом, как перед нами вовсю шла потасовка.

Погосян и я, разогретые парами дузико, броси­лись на помощь меньшей группе. Мы не имели понятия, ни из-за чего вспыхнула ссора, ни тем более кто был прав, а кто — виноват.

Когда остальные, находившиеся в ресторане, и военный патруль, которому случилось проходить мимо, разняли нас, оказалось, что все мы, участни­ки потасовки, получили повреждения: одному раз­били нос, другой плевал кровью. Я был в середине, и мой левый глаз украсился здоровенным синяком.

Погосян ругался по-армянски, хрипел и все время жаловался на боль под пятым ребром.

Когда, как сказали бы матросы, шторм утих, мы с Погосяном, решив, что для одного вечера удо­вольствий нам выпало вполне достаточно — добрые матросы безо всякой нашей на то просьбы развлек­ли нас, потащились домой спать.

Я бы не сказал, что по дороге домой мы были очень разговорчивыми — заплывший глаз у меня непроизвольно закрывался, а Погосян стонал и про­клинал себя за то, что встрял не в свое дело.

Па следующее утро, за завтраком, осмотрев себя и обсудив наше физическое состояние, а также рас­критиковав наше вчерашнее идиотское поведение в ресторане, мы решили не откладывать ранее запла­нированное нами путешествие в Египет, посчитав, что долгое путешествие по воде и свежий морской воздух залечат наши раны. Поэтому мы, не меш­кая, тут же отправились в порт узнать, не отправ­ляется ли в ближайшее время в Александрию ка­кой-нибудь корабль, на котором мы могли бы уп­лыть.

Мы узнали, что в гавани стоит греческий парус­ник, который вскоре собирался отплывать в Алек­сандрию, и заторопились в отделение пароходной компании,. которой принадлежал парусник, за не­обходимой информацией. У самой двери пароход­ной компании мы столкнулись с каким-то матро­сом, который, залопотав что-то на ломаном турец­ком, с жаром бросился трясти нам руки.

Сначала мы не понимали, что он такое нам гово­рит, но потом нам стало ясно, что перед нами — один из английских матросов, которых мы защи­щали вчера. Жестом попросив нас подождать, он куда-то исчез и спустя несколько минут вернулся в сопровождении трех своих товарищей, один из ко­торых, как мы потом узнали, был офицером. Все они тепло благодарили нас за все, что мы днем раньше для них сделали, а потом настояли на том, чтобы мы пошли с ними в греческий ресторанчик выпить бокал дузико.

После трех бокалов дузико, этого драгоценного потомка благотворного древнегреческого мастихе, мы начали разговаривать уже свободнее и громче, благодаря в основном унаследованной нами способ­ности изъясняться на языке древнегреческой ми­мики и древнеримской жестикуляции, а также при помощи нескольких слов из всех припортовых язы­ков. Когда матросы узнали, что мы хотели бы как-нибудь добраться до Александрии, благоприятное воздействие драгоценного потомка древнегреческого изобретения выразилось совсем уже в неожиданной для нас форме.

Матросы, словно забыв о нашем присутствии, принялись переговариваться между собой; нам же было совсем непонятно, ругаются ли они или шу­тят. Внезапно двое из них, залпом допив свои бока­лы, вскочили и умчались куда-то, а оставшиеся двое заботливыми голосами наперебой принялись уверять и заверять нас в чем-то.

В конце концов, мы с Погосяном начали догады­ваться о происходящем и, как затем выяснилось, не ошиблись. Двое матросов отправились замолвить за нас словечко в нужном месте и выбить для нас разрешение отплыть на их корабле сначала на Пирей, оттуда — на Сицилию, а оттуда — уже в Александрию, откуда корабль, простояв две неде­ли, отправится в Бомбей.

Сидеть нам пришлось довольно долго и, чтобы скрасить ожидание, мы, под аккомпанемент самых крепких слов всех знакомых нам языков, отдали должное великолепному потомку мастихе.

И хотя ожидание благоприятных новостей сопро­вождалось столь приятным занятием, Погосян, ко­торого продолжало мучить пятое ребро, в конце концов потерял терпение и настоял на том, чтобы мы немедленно отправились домой. Свои слова он сопроводил Красноречивым намеком: сказал, что если мы в сейчас же не уйдем из ресторанчика, то и другой мой глаз тоже может почернеть.

Помня, что Погосян еще не вполне оправился от укуса фаланги, я решил не возражать ему и, ниче­го не объясняя нашим случайным друзьям по упот­реблению дузико, покорно встал и пошел за Пого­сяном.

Удивленные неожиданным и молчаливым ухо­дом своих спасителей и собутыльников, матросы тоже поднялись и потянулись за нами. Шли мы да­леко и долго. Каждый из нас развлекался в пути как мог: один пел, другой — жестикулировал, словно что-то кому-то доказывая, третий насвисты­вал военный марш...

Как только мы пришли домой, Погосян сразу, даже не раздеваясь, лег. Я, отдав свою кровать старшему из матросов, просто растянулся на полу, предложив остальным матросам сделйть то же са­мое.

Проснувшись вечером от страшной головной боли, собирая из обрывков воспоминаний все, что приключилось с нами накануне, я вспомнил, среди прочего, что мы пришли домой не одни, а в компа­нии с матросами, но когда я оглядел комнату, по­нял, что они ушли.

Я снова погрузился в сон и проснулся только от звона посуды и пения - Погосян готовил чай и, как он это делал каждое утро, напевал особую ар­мянскую утреннюю молитву: «Лусотсав лусн паре-ен нес авадам заир гентанеен». В то утро ни мне, ни Погосяну не хотелось чая, нам хотелось чего-нибудь кисленького. Мы напились холодной воды и, не сговариваясь, снова отправились спать.

Мы были разбиты и подавлены. Кроме того, было такое ощущение, словно у меня во рту ноче­вали как минимум десяток казаков с лошадьми.

Так мы и лежали молча, думая каждый о своем, и вдруг дверь с шумом отворилась и в комнату вва­лились три английских матроса. Один из них был с нами прошлым днем, двух других мы видели впер­вые. Постоянно перебивая друг друга, они начали что-то нам объяснять. Задав им несколько вопросов и поломав голову над ответами, мы, наконец, поня­ли, что матросы хотят, чтобы мы немедленно вста­ли, оделись и отправились с ними на корабль, так как они получили разрешение взять с собой допол­нительно двух помощников.

Пока мы одевались, матросы продолжали весе­ло — это было видно по их радостным лицам — разговаривать, затем они, к нашему удивлению, разом вскочили и принялись упаковывать наши вещи. К тому времени, когда мы оделись, позва­ли устабаши караван-сарая и расплатились с ним, все наши пожитки были собраны, и матро­сы, подхватив их, жестом пригласили нас следо­вать за ними.

Мы вышли на улицу и отправились в гавань. Там мы увидели маленькую лодку, которая очевид­но ждала нас. Мы вошли в нее и примерно через полчаса — в продолжение всего этого времени анг­лийские матросы беспрерывно пели — вступили на борт довольно большого военного корабля.

Мы сразу поняли, что нас там ждали, ибо стоило нам ступить на палубу, как какой-то матрос у тра­па, взяв наши вещи, провел нас в маленькую каю­ту у камбуза.

Наскоро устроившись в душноватом, но, как нам показалось, очень удобном уголке военного кораб­ля, мы в сопровождении одного из матросов, кото­рого мы защищали в ресторане, отправились на верхнюю палубу. Мы не успели усесться на сверну­тый в кольцо канат, как нас тут же обступила по­чти вся команда — от простых матросов до млад­ших офицеров.

Все они, независимо от ранга, проявляли к нам дружеские чувства. Каждый старался подойти к нам, пожать руку и, понимая, что мы не знаем ан­глийского, жестом и отдельными словами из извес­тных языков, сказать что-нибудь явно приятное.

Во время этого оригинального разговора на мно­гих языках один из матросов, сносно изъяснявших­ся по-гречески, предложил всем нам учить каждый день по крайней мере двадцать слов: нам — анг­лийских, а матросам — турецких.

Идея была встречена бурными аплодисментами, после чего двое матросов из тех, с кем мы уже успе­ли подружиться, написали список из двадцати анг­лийских слов, которые, по их мнению, мы должны были узнать первыми; мы же с Погосяном состави­ли матросам список из двадцати турецких слов.

По мере того как приближался час отплытия и на борт начали подниматься старшие офицеры, матросы постепенно расходились по своим местам, а мы с Погосяном принялись заучивать первые двадцать английских слов, написанных в греческой транскрипции.

Мы так увлеклись своим занятием — заучивани­ем и повторением незнакомых, странных для наше­го уха слов, — что не заметили, как корабль вы­шел в открытое море.

Мы прекратили свои занятия только когда к нам, переваливающейся походкой, покачиваясь в такт мерному ходу корабля, подошел какой-то мат­рос и, красноречивым жестом показав, что пришло время ужинать, отвел нас в нашу каюту у камбуза.

Ужиная, мы обсудили с Погосяном положение дел и после консультации с тем самым матросом, умевшим изъясняться по-гречески, решили испро­сить разрешения — каковое в тот же вечер и .полу­чили — помочь команде. Я взял на себя обязанно­сти чистить металлические части корабля, а Пого-сян — работать помощником моториста.

Я не стану описывать события, выпавшие на нашу долю во время морского путешествия на во­енном корабле.

Прибыв в Александрию, я тепло распрощался с гостеприимными матросами и покинул корабль, горя желанием побыстрее добраться до Каира. Что касается Погосяна, то он за время плавания очень сдружился с матросами, пришелся им по душе и изъявил желание и дальше остаться в команде по­мощником моториста. Мы договорились не терять друг друга из виду.

Как я узнал позже, после моего отъезда Погосян, продолжив работать на корабле, приобрел склон­ность к механике и сдружился с несколькими мат­росами и молодыми офицерами.

Из Александрии они отплыли в Бомбей, а отту­да, заходя во многие австралийские порты, напра­вились в Англию. Там в Ливерпуле Погосян, под влиянием своих новых друзей и с их же помощью, поступил в технический военно-морской институт, где не только приобрел знания в технике, но и в совершенстве овладел английским. Через два года Погосян стал дипломированным инженером-меха­ником.

В заключение этой главы, посвященной другу моей юности, мне хотелось бы рассказать об одной в высшей степени странной черте Погосяна, об од­ной его психической особенности, открывшейся в нем еще в детские годы и наиболее полно характе­ризующей его.

Погосян всегда был «при деле», он вечно был чем-то занят.

Он никогда не сидел, как говорится, сложа руки, он никогда не лежал с развлекательной, не дающей ничего не уму, ни сердцу, книгой в руках, что делали многие из его товарищей. Если у него не было какой-либо определенной работы, Погосян либо ходил, размахивая руками и притоптывая ногами, отсчитывая секунды, как метроном, либо стоял, разрабатывая пальцы.

Однажды я спросил его, зачем он, как дурак, впустую ходит, проделывая всякие пустые упраж­нения, вместо того чтобы лечь и полежать.

«Ты прав, — ответил он. — Сейчас за все мои манипуляции никто не заплатит, но в будущем — заплатят, либо ты сам, либо твои дети. А если серь­езно, то я делаю все это только потому, что люблю работать, но люблю не по натуре, — она у меня такая же ленивая, как у тебя и у всех других, и никогда ничего не хочет делать, — а по здравому уму. Учти, — прибавил он, — что когда я говорю «я», то имею в виду, как ты должен понять, не всего себя целиком, а только свой разум. Я люблю работать и поставил себе целью настойчивостью приучить всю мою природу любить работу. Более того, я совершенно убежден, что в мире никакой осознанный труд не пропадает даром. Рано или поздно, но мне за него заплатят. Во-первых, я при­учу свою природу не лениться, а во-вторых, обеспе­чу себе безбедную старость. Как ты знаешь, на большое наследство мне рассчитывать не приходит­ся. Того, что оставят мои родители, мне едва ли хватит до старости, до того времени, когда я уже не смогу зарабатывать себе на жизнь. А еще я работаю потому, что единственное удовлетворение в жизни состоит в том, чтобы работать не по принуждению, а сознательно. Вот что отличает человека от кара­бахского мула, который трудится день и ночь».

Его рационализм полностью оправдался, его под­твердила сама жизнь. Несмотря на то, что молодые годы — самые драгоценные для любого человека в смысле обеспечения своей старости — он провел в бесполезных странствиях, никогда не заботясь о том, чтобы заработать денег на будущее; несмотря на то, что серьезным делом Погосян начал зани­маться только с 1908 года, сейчас он — один из самых богатых людей на Земле. И состояние он заработал себе честно, в этом не может быть ника­ких сомнений.

Он был прав, когда говорил о том, что в мире никакой осознанный труд не пропадает даром. Он всегда работал сознательно, днем и ночью, как вол, всю свою жизнь, при любых обстоятельствах и в любых условиях.

Дай ему, Господи, счастливого отдыха, ибо он его заслужил.

**************

ГЛАВА VI. АБРАМ ЕЛОВ

 

После Погосяна самым замечательным из всех людей, встреченных мною за все мои подготови­тельные годы, был Абрам Елов, который вольно или невольно, но послужил «животворящим факто­ром» для совершенного формирования моей инди­видуальности.

Впервые я встретился с ним вскоре после того, как потерял всякую надежду узнать от современ­ных людей что-нибудь действительно существенное относительно тех вопросов, которые так долго и сильно занимали меня, и когда, после возвращения из Эчмиадзина в Тифлис, я погрузился в чтение древней литературы.

Я вернулся в Тифлис, главным образом, пото­му, что мог там получить любую нужную мне кни­гу. В этом городе иногда, в том числе и когда я в последний раз останавливался там, не составляло труда найти любую редкую книгу на любом язы­ке, а особенно на грузинском, армянском и арабс­ком.

Приехав в Тифлис, я поселился в районе, назы­ваемом Дидубай, откуда почти каждый день ходил на Солдатский базар, на одну из улиц, идущую вдоль западной части Александровских садов, туда, где располагалось большинство тифлисских книжных магазинов. Здесь же, на этой же улице, напро­тив постоянно действующих книжных магазинов, сидели и книгоноши, разложив свой товар — кни­ги и картины — прямо на земле. Особенно много книгонош было в базарные дни.

Среди последних был молодой айсор, который покупал, продавал или брал для продажи всевоз­можные книги. Это и был Абрашка Елов, как зва­ли его тогда, в дни его молодости, прожженный мошенник, способный любого обвести вокруг паль­ца, для меня же — незаменимый и верный друг.

Уже тогда это был ходячий каталог книг: Аб­рашка не только знал невероятное количество книг на всевозможных языках, но и даты, и место их публикации, а также где их можно было достать.

Сначала я просто покупал у него книги, потом менял или возвращал уже прочитанные, а затем Абрашка начал помогать мне находить нужные книги. Вскоре мы стали друзьями.

В то время Абрам Елов готовился к поступлению в школу кадетов и почти все свое свободное время готовился к экзаменам, и тем не менее он умудрял­ся читать громадное количество книг по филосо­фии, которой в то время сильно увлекался.

Именно на почве его интереса к философским вопросам и возникла наша дружба. Позже мы час­тенько встречались с ним в Александровских садах или в Муштаиде и много разговаривали на фило­софские темы. Нередко мы рылись в грудах старых книг, а иногда, по базарным дням, я даже помогал ему торговать.

Дружба наша еще больше окрепла после такого случая.

По базарным дням недалеко от того места, где обычно торговал Елов, свой столик устанавливал один грек. Продавал он различные изделия из гип­са: статуэтки, бюсты известных личностей, фигур­ки Купидона и Психеи, пастушков и пастушек, а также всевозможные шкатулки самых разных раз­меров и форм — в виде кошечек, собачек, поросят, яблок, груш и так далее — короче, всю ту дребе­день, которой в то время было модно украшать сто­лы, комоды, полочки и вообще всю мебель в доме, куда их можно поставить.

Однажды, во время перерыва в торговле, Елов кивнул в направлении грека, сидящего в окруже­нии гипсовых братин» и присущим ему тоном сар­кастически заметил: «Вон, посмотри. Ведь кучу денег загребает на этой гадости. Говорят, ее лепит какой-то итальяшка, что недавно сюда приехал и живет в какой-то убогой лачуге, такой же грязной, как и он сам; а эти идиоты, всякие там разносчики типа этого грека, набивают себе карманы за его счет, а также за счет трудолюбивых дураков, поку­пающих этот ужас для украшения своих приду-рошньгх домов. А мы с тобой торчим здесь целый день как проклятые, мерзнем, мокнем, и что по ту-чаем взамен? Засохшую кукурузную лепешку, ко­торой нам с тобой хватает разве только для того, чтобы душа не рассталась с телом. А назавтра мы опять тащимся сюда, и все эта проклятая тягомоти­на начинается снова».

Вскоре после этого случая я подошел к греку и в ходе разговора узнал, что изделия эти на самом деле изготавливает какой-то итальянец, и что свои секреты он тщательно охраняет.

«А мы, — продолжил грек, — двенадцать рознич­ных торговцев, едва успеваем поворачиваться — то­вар по всему Тифлису идет нарасхват».

Его рассказ и возмущение Елова взбудоражили меня, и тогда же я подумал о том, как бы выведать жилище итальянца, тем более что в то время я хотел начать какое-нибудь свое дело или просто подзаработать себе на жизнь, так как исход от меня моих денег по стремительности напоминал бегство иудеев из Египта.

Прежде всего я разговорил грека-торговца, выз­вав в нем, конечно же, намеренно, чувство патрио­тизма, после чего, продумав дальнейший план дей­ствий, уговорил представить меня тому самому ита­льянцу и упросил его взять меня на работу. На мое счастье, оказалось, что совсем недавно он выгнал своего подмастерья за то, что тот якобы крал у него инструмент, и нуждался в помощнике, в задачу которого входило лишь добавлять воду во время пе­ремешивания гипса. Поскольку я выразил готов­ность работать за любые деньги, итальянец тут же меня нанял.

В соответствии с планом, с самого первого дня я притворился полным дураком. Работал я за троих, в остальном же вел себя, как обычный придурок. За это итальянец вскоре даже меня полюбил и пе­рестал скрывать от меня секреты своей работы, так как посчитал меня безвредным дурачком, от кото­рого, в отличие от других, нет смысла что-нибудь таить.

Через две недели я точно знал, как изготавлива­ются изделия. Мой хозяин звал меня варить клей и так далее, в результате чего я постепенно проникал в тонкости его ремесла, узнавал важные секреты работы. А они действительно имели большое значе­ние, например: нужно было знать, сколько капель лимонного сока добавить в растворенный гипс, что­бы поверхность изделия была гладкой и не имела пузырьков, в противном случае маленькие детали статуэтки — нос, ухо и так далее — выходили бы с уродливыми кавернами. Очень важно также знать, в какой именно пропорции соединять клей, желатин и глицерин для изготовления форм, здесь малейшая ошибка — нехватка одного или избыток другого — могла привести к непоправимым послед­ствиям.

Одним словом, спустя полтора месяца на рынке появились изделия, сработанные мной и не уступавшие по качеству работам итальянца. К формам, которыми пользовался итальянец, я добавил не­сколько своих, например, смеющиеся головки с отверстиями для карандашей. Я выпустил в прода­жу особые копилки, которые назвал «инвалид в кровати» и которые раскупали сотнями. Пе знаю, был ли в Тифлисе хотя бы один дом, где бы не имелась копилка моего изготовления.

Чуть позже я нанял несколько рабочих и шесть молодых грузинок в качестве подмастерьев. Елов с огромным удовольствием помогал мне во всем и даже перестал торговать книгами по буд­ням. Одновременно мы продолжали нашу с ним работу — чтение книг и изучение философских вопросов.

Через несколько месяцев, когда у меня набра­лась приличная сумма денег, а организованная мной мастерская давала хорошую прибыль, я про­дал ее двум евреям за хорошую цену. Поскольку мне нужно было освобождать занимаемые комнаты, смежные с мастерской, я переехал на Молоканскую улицу, находившуюся неподалеку от железнодо­рожного вокзала, куда также переехал со своими книгами и Елов.

Он был невысок, грузноват и темноволос, с гла­зами, всегда горящими словно два уголька. Он был весь покрыт густыми волосами, с кустистыми бро­вями и бородой, которая росла, казалось, от самого носа и полностью закрывала щеки; краснота щек тем не менее пробивалась сквозь нее.

Родился Елов в Турции, в районе Вана, кажется, в городе Битлисе, или где-то в его окрестностях, от­куда его семья за четыре или пять лет до нашего знакомства переехала в Россию. В Тифлисе, он по­ступил в первую, — так она тогда называлась, — гимназию, но вскоре, несмотря на то, что это учеб­ное заведение славилось простотой нравов и отсут­ствием всяких церемоний, Елов — за какие-то свои проделки или плохое поведение — даже там сде­лался невыносим и решением педагогического сове­та был исключен. Вскоре после этого отец выгнал Елова из дома, и он начал жить так, как Бог на душу положит. Короче говоря, как рассказывал сам Елов, он оказался черной овцой в своем семей­ном стаде. Его мать, однако, втайне от отца помога­ла ему, посылала кое-какие деньги.

К матери Елов питал самые нежные чувства, что проявлялось даже в самых малых вещах. К примеру, портрет матери висел в изголовье его кровати, и он никогда не выходил из дому, не по­целовав его. Возвращаясь,- он всегда говорил: «Добрый день, матушка», или «Добрый вечер, ма­тушка». Сейчас мне кажется, что именно этим Елов нравился мне больше всего. Отца он тоже любил, но по-своему, считая его человеком жал­ким, пустым и упрямым.

Отец его был подрядчиком и считался человеком состоятельным. Тем не менее он пользовался боль­шим уважением среди айсоров, очевидно, за то, что являлся, хотя и по женской линии, потомком се­мьи Маршимуна, к которой некогда принадлежали айсорские цари и от которой, вплоть до окончания царств, вели свой род патриархи.

У Абрама был брат, учившийся в то время в Америке, кажется, в Филадельфии, но его он со­вершенно не любил, твердо придерживаясь мнения, что тот является двуличным эгоистом со звериным сердцем.

У Елова было много особенностей; он, среди про­чего, имел привычку всегда подтягивать штаны, словно они у него постоянно спадали. Нам стоило огромных трудов отучить его от этого.

За эту привычку Погосян часто подшучивал над Еловым, говоря: «Погляди-ка, и он еще хотел стать офицером! Да ты бы не выходил с гауптвахты, ведь вместо того, чтобы отдавать честь, ты подтягивал бы портки...», или что-нибудь подобное. (Следует отметить, что, подшучивая, Погосян выражался куда менее деликатно.)

Погосян и Елов постоянно «подкалывали» друг друга, и, даже когда говорили вполне дружелюбно, Елов называл Погосяна не иначе, как «соленым ар-мяшкой», а Погосян Елова — «хачагохом».

Вообще-то это были в какой-то степени устояв­шиеся клички: айсоры, действительно, называли армян «солеными армяшками», а те айсоров — хачагохами. «Хачагох» в буквальном переводе оз­начает «похититель крестов». Прозвище это, как мне кажется, имеет свои основания.

Айсоров считают отъявленными мошенниками и продувными бестиями. В Закавказье на этот счет даже существует такая поговорка: «Сварите вместе семерых русских и получите одного еврея; сварите семерых евреев и получите одного армянина; но только сварив семерых армян, вы получите одного айсора».

Среди айсоров, рассеянных повсюду, было мно­го священников, в большинстве своем самозван­ных, — объявить в то время себя священником было довольно легко. Живя в окрестностях горы Арарат, на границе трех государств: России, Тур­ции и Персии — и имея право практически бес­препятственно пересекать все три границы, айсо­ры в России выдавали себя за турецких айсоров, в Персии — за русских айсоров и так далее.

Они не только совершали все религиозные обря­ды, но и с большим успехом торговали среди рели­гиозного и невежественного народа всевозможными так называемыми святыми мощами. В российской глубинке они, например, выдавая себя за греческих священников, к которым русские имели особое по­чтение, неплохо зарабатывали, продавая всякую всячину, якобы привезенную ими из Иерусалима, Афона и других святых мест.

Наиболее охотно раскупались фрагменты крес­та, на котором был распят Иисус Христос, волос Девы Марии, ноготь Святого Николая Мирского, зуб Иуды, приносящий удачу, кусочек от подко­вы коня Святого Георгия и даже ребро, а то и части ребра или черепа какого-нибудь известного святого.

Покупались эти предметы с большим почтением, особенно представителями русского купечества, хотя многие из них были сработаны айсорами-священниками либо на дому, либо прямо в одной из бесчисленных церквей на Святой Руси. Вот почему армяне, прекрасно зная, что из себя представляет айсорское священническое братство, звали их «похитителями крестов».

С другой стороны, что касается армян, то «солеными» их называли потому, что в их среде суще­ствовала традиция новорожденного ребенка посы­пать солью.

Кстати, я должен здесь сказать, что, по моему мнению, эта традиция не так уж бесполезна. Мои личные наблюдения показывают, что, в отличии от армянских младенцев, произведенные на свет там же новорожденные других национальностей страда­ют от кожной сыпи. В остальном и армянские и другие младенцы подвержены одним и тем же дет­ским заболеваниям. Отсутствие кожных заболева­ний я отношу на счет обычая посыпать новорож­денных солью.

У Елова, в отличие от многих его соплеменни­ков, не было типичной айсорской черты характера: при всей своей вспыльчивости, он не умел долго держать зла. Гнев у него проходил быстро, и даже если ему и случалось кого-нибудь обидеть, как только злость спадала, он пытался всячески загла­дить свою вину за сказанную неприятность.

Он с удивительной щепетильностью относился к религиозности других. Однажды, в разговоре о достигшей предела пропаганде, развязанной среди айсоров европейскими миссионерами, пытавшими­ся обратить их в свою веру, он сказал: «Дело не в том, кому человек молится, дело в его вере. Вера — это сознание, основа которого закладывается в дет­стве. Меняя свою религию, человек теряет свое со­знание, а сознание — это самое ценное, что есть у человека. Я уважаю его сознание, а поскольку со­знание опирается на его веру, а вера — на религию, то я уважаю и его религию. Я совершил бы боль­шой грех, если бы попытался судить о его религии или разочаровывать его в ней, так как этим разру­шал бы его сознание, обрести которое можно толь­ко в детстве».

Когда Елов заговаривал в таком духе, Погосян обычно спрашивал его: «А зачем же все-таки ты хотел стать офицером?». Тогда щеки Елова стано­вились пунцовыми, он не выдерживал и гневно кричал: «Да пошел ты к черту, фаланга соленая!»

Елов необычайно трогательно относился к своим друзьям. Он всегда был готов, как говорится, от­дать душу за того, к кому был привязан. Когда Елов и Погосян подружились, то привязались друг к другу как дай Бог того всем братьям. Однако внешние проявления их дружеских чувств были настолько необычными, что с трудом поддаются объяснению.

Чем больше они любили друг друга, тем грубее между собой общались. Однако за внешней грубос­тью скрывалась нежная любовь, которая трогала до глубины души всякого, кому удавалось ее разгля­деть. Я сам несколько раз был так взволнован, что не мог сдержать внезапно нахлынувших слез.

Расскажу, к примеру, о такой довольно обычной сцене. Елова приглашали в гости и предлагали кон­фету. В соответствии с этикетом, он должен был съесть ее сразу, чтобы не обидеть хозяина, и тем не менее ничто на свете не могло его заставить ее съесть. Он тайком прятал конфету в карман, чтобы отнести Погосяну. В то же время, отдавая Погосяну конфету, Елов осыпал его градом оскорбительных насмешек.

Делал он это, как правило, так: за обедом, во время разговора, он, как бы неожиданно, обнару­живал у себя в кармане конфету и предлагал ее Погосяну со словами: «Черт подери, что это у меня за гадость такая в кармане? Эй, слышь, на-ка со­жри эту дрянь, ты ж все трескаешь, что другие люди не едят». Погосян брал конфету и немедленно отвечал: «Такие вкусности не для твоего рыла. Тебе больше пристало похрюкивать в помоях, рядом со своими кровными братьями». А пока довольный Погосян жевал конфету, Елов, скривившись, про­должал, обращаясь ко мне: «Ты гляди-ка, аж чав­кает, ну в точности как карабахский ишак у стога с сеном. Вот увидишь, теперь за эту сладкую дрянь он .будет бегать за мной как собачонка». И дальше разговор продолжался в том же духе.

Кроме того, что Елов был знатоком книг и авто­ров, позднее он стал настоящим полиглотом. Я, го­воривший тогда на восемнадцати языках, чувство' вал себя в сравнении с ним сущим ребенком. До того, как я узнал первое слово из одного из евро­пейских языков, Елов уже говорил на всех них, причем настолько свободно, что, казалось, будто этот язык его родной. К примеру, был у нас однаж­ды такой случай:

Скридлову, профессору археологии (о нем я рас­скажу позднее), понадобилось достать какую-то редкость в Афганистане, за рекой Амударьей; но сделать это было невозможно, так как все лица, пе­ресекающие границу в ту или другую сторону, тща­тельно проверялись как афганской пограничной стражей, так и английскими патрулями, которых почему-то в ту пору в Афганистане было великое множество.

Тогда, достав где-то старенькую форму британс­кого офицера, Елов облачился в нее и направился на пост, где стояли английские солдаты, где выдал себя за британского офицера, приехавшего из Ин­дии поохотиться на туркестанских тигров. Пока Елов, рассказывая солдатам английские анекдоты, отвлекал их внимание, мы, не торопясь, смогли перевезти с одного берега реки на другой все, что требовалось Скридлову.

Помимо всего прочего, Елов продолжал напря­женно учиться. Он не поступил, как того хотел, в кадетский корпус, а уехал в Москву, где блестяще сдал экзамены в Лазаревский институт, и спустя несколько лет — если я правильно помню — в Ка­занском университете получил научную степень по филологии.

У Елова был свой, оригинальный взгляд на ум­ственный труд, точно такой же, как у Погосяна на труд физический. Однажды он сказал так: «Какая разница? Паша мысль работает постоянно, днем и ночью. Так вместо того, чтобы мечтать о шапке-невидимке или о сокровищах Аладдина, уж луч­ше занять их чем-нибудь полезным. Конечно, что­бы дать мысли нужное направление, требуется зат­ратить определенную энергию, но совсем немного, гораздо меньше, чем для переваривания обеда. По­этому я решил изучать языки; не только для того, чтобы не давать моей мысли бездельничать, но также и чтобы не позволять ей затруднять работу других моих функций всякими идиотскими мечта­ми и детскими фантазиями. Кроме того, и само знание языков вполне может оказаться полез­ным».

Этот друг моей юности жив и здоров, он очень неплохо устроился в одном из городов в Северной Америке.

Во время войны он находился в России и жил преимущественно в Москве. Русская революция застала его в Сибири, куда он незадолго до того приехал проверять один из своих книжных магази­нов, которых имел бесчисленное множество. В пе­риод революции на его долю выпали большие труд­ности, и он потерял все.

Только три года назад его племянник, доктор Елов, приехал из Америки и убедил его эмигриро­вать.

**************

ГЛАВА VII. ГРАФ ЮРИЙ ЛЮБОВЕДСКИЙ

 

Замечательным, необычным человеком был рус­ский граф Юрий Любоведский. Намного старше меня, почти на сорок лет, он стал моим старшим товарищем и ближайшим другом.

Отдаленной, косвенной причиной, приведшей к нашей встрече на жизненном пути и к близкой дружбе на многие годы, послужило событие, вне­запно и трагично прервавшее его семейную жизнь. В юности, когда граф был офицером гвардии, он страстно влюбился в молодую красавицу, по харак­теру похожую на него самого, и женился на ней. Жили они в Москве, в доме графа, на Садовом.

Графиня умерла во время первых родов, и граф, в поисках утешения в постигшем его горе, сначала увлекся спиритуализмом, надеясь вступить в кон­такт с духом своей умершей супруги, но затем, сам того не замечая, начал постепенно погружаться в изучение оккультных наук и постижение смысла жизни. Он настолько проникся новыми идеями, что даже оставил полностью прежний образ жизни. Он никого не принимал у себя, нигде не появлялся, а, удалившись в свою библиотеку, занимался ис­ключительно вопросами оккультизма.

Однажды, после особенно усердных и долгих за­нятий, его затворничество прервал визит незнакомого старика. К удивлению прислуги граф немед­ленно его принял и, закрывшись в библиотеке, долго с ним разговаривал.

Вскоре после прихода старика граф покинул Москву и почти всю оставшуюся жизнь провел, путешествуя по Африке, Индии, Афганистану и Персии. В Россию он возвращался редко, по необ­ходимости, и на короткое время.

Граф был богат, но растратил все свое состояние на «поиски» и на организацию специальных экспе­диций в места, где, как он предполагал, находятся ответы на мучившие его вопросы. Он подолгу жил в монастырях и общался со многими людьми, чьи интересы совпадали с его собственными.

Когда я впервые встретил его, граф находился уже в средних летах, я же был еще совсем моло­дым человеком, С того времени вплоть до его смер­ти мы постоянно поддерживали связь друг с дру­гом.

Первая наша встреча произошла в Египте, возле пирамид, вскоре после моего путешествия с Пого-сяном. Я только-только вернулся из Иерусалима, где зарабатывал себе на жизнь, показывая турис­там, преимущественно русским, достопримечатель­ности города с обычными пояснениями — короче говоря, работал гидом.

Вскоре после моего возвращения в Египет я ре­шил взяться за эту же профессию. Я хорошо знал арабский и греческие языки, а также итальянский, который был в то время в большом ходу среди ев­ропейцев, посещавших Египет. В несколько дней я выучил все, что полагалось знать гиду, и начал, наряду с промышлявшими этим ремеслом хитрова­тыми молодыми арабами, «пудрить мозги» наи­вным туристам.

Имея неплохой опыт работы гида, но не имея карманов, переполненных наличностью, я взялся за эту работу дабы заработать достаточно денег для выполнения давно мною задуманного плана.

Однажды меня нанял некий русский; как выяс­нилось позже, это был профессор археологии по фамилии Скридлов. Когда мы спускались с моим нанимателем от сфинкса к пирамиде Хеопса, его приветствовал, назвав «гробокопателем» и поинте­ресовавшись его здоровьем, какой-то господин с седеющими - волосами, очевидно обрадованный встречей. Между собой они говорили по-русски; со мной же профессор, не догадываясь о моем знании русского языка, разговаривал только на плохонь­ком итальянском.

Они сели у подножия пирамиды; я устроился не­подалеку, чтобы слышать все, о чем они будут гово­рить, и стал есть свой чурек.

Господин, повстречавший нас и оказавшийся графом, между прочим спросил профессора: «Вы на самом деле беспокоите прах людей, давно умерших, и собираете совершенно бесполезный мусор, кото­рый они якобы использовали в своей дурацкой жизни?»

«Да вы что! — ответил профессор. — Наши на­ходки — это единственное реальное и осязаемое, не то что ваши эфемеры, за которыми вы охотитесь всю жизнь — жизнь, которую вы, при вашем богат­стве и здоровье, должны использовать совершенно иначе. Вы ищете истину, которую некогда выдумал какой-то бездельник-психопат; то же, что делаю я, возможно, не очень-то интересно, зато, по крайней мере, может сделать чье-нибудь существование — если на то есть желание — далеко не безбедным.

Они еще долго разговаривали в подобном духе, а затем профессор собрался идти дальше, к другим пирамидам, и расстался с графом, предварительно договорившись встретиться с ним в древнем Фебе.

Должен сказать, что здесь я все свободное время посвящал прогулкам по историческим местам, надеясь найти с помощью своей карты «до-пескового Египта», объяснение сфинксу и другим памятни­кам старины.

Через несколько дней после встречи профессора с графом, я, в глубокой задумчивости, сидел у под­ножия одной из пирамид с открытой картой в ру­ках. Внезапно я почувствовал, что кто-то стоит пе­редо мной. Я торопливо свернул карту и вскинул голову. Это был тот самый человек, который встре­тился нам с профессором у пирамиды Хеопса. Он был бледен и сильно взволнован. Он спросил меня по-итальянски, как ко мне попала эта карта.

По его виду и интересу, проявленному к карте, я понял, что это, должно быть, и есть тот самый ари­стократ, который, по словам армянского священни­ка, пытался выкупить эту карту, с которой я тай­ком сделал копию. Не отвечая на его вопрос, я, в свою очередь, спросил его по-русски, не тот ли он человек, который хотел купить эту карту у такого-то священника? «Да», — ответил он и присел ря­дом.

Затем я рассказал ему о себе и о том, как карта попала ко мне в руки, и о том, что я знал о его существовании. Когда граф, наконец, помаленьку успокоился, мы разговорились с ним.

С тех пор, благодаря общности интересов, между нами установилась тесная связь: мы часто встреча­лись, а наша переписка продолжалась без малого тридцать пять лет. В этот период мы много путеше­ствовали по Центральной Азии, посетили Индию и Тибет.

В предпоследний раз мы встретились с графом в Константинополе, где в районе Пера, неподалеку от русского посольства, у него был свой дом, в кото­ром время от времени он надолго останавливался.

Встреча эта произошла при следующих обстоя­тельствах.

Я возвращался из Мекки в компании бухарских дервишей, с которыми там подружился, и паломников-сартов, направлявшихся домой. Я намере­вался отправиться в Тифлис через Константино­поль, затем поехать в Александрополь повидать свою семью, а потом продолжить путь с дервишами в Бухару. По все эти планы были изменены тотчас же после моей неожиданной встречи с графом. Прибыв в Константинополь, я узнал, что мой паро­ход будет стоять в порту еще семь дней. Новость эта подействовала на меня удручающе. Меня совер­шенно не устраивало ждать целую неделю отплы­тия, бесцельно болтаясь по городу. Поэтому я ре­шил использовать это время с пользой и отправить­ся в Бурсу, к одному моему знакомому дервишу, а заодно посмотреть на Зеленую мечеть. Сойдя на берег в Галате, я решил сначала зайти в дом графа, чтобы немного привести себя в порядок и поболтать с гостеприимной домработницей-армянкой графа, Мариам-баджи.

В своем последнем письме ко мне граф сообщал, что будет в это время находиться на Цейлоне, одна­ко, к моему удивлению, он не только оказался в Константинополе, но даже и дома. Как я уже гово­рил, переписывались мы часто, но виделись крайне редко, поэтому встреча в Константинополе, до кото­рой мы не встречались почти два года, стала для нас обоих радостным сюрпризом.

Я отложил свою поездку в Бурсу и даже отка­зался от поездки на Кавказ, так как граф предло­жил мне сопровождать в Россию одну молодую осо­бу, из-за которой и была отложена его поездка на Цейлон.

В тот же день я сходил в бани, привел себя в порядок и вечером ужинал с графом. Рассказывая мне о своих делах, он поведал мне, вдохновенно и очень живо, историю той молодой женщины, кото­рую я согласился сопровождать в Россию.

С моей точки зрения, позже эта женщина стала замечательной во всех отношениях; поэтому я не только в точности повторю рассказ графа Юрия Любоведского, но и познакомлю читателей с ее пос­ледующей жизнью на основе моих личных наблюде­ний и встреч с ней — тем более, что оригинал руко­писи, где я описывал жизнь этой замечательной женщины более детально и названной «Признание польки», остался в России среди прочих моих руко­писей, судьба которых пока еще мне неизвестна.

Витвицкая

Вот какую историю поведал мне граф:

«Неделю назад я плыл на Цейлон на одном из кораблей так называемого «Добровольного флота». Я уже был на борту парохода. Среди тех, кто при­шел проводить меня, был атташе русского посоль­ства, который в ходе разговора обратил мое внима­ние на одного пассажира, пожилого, внешне весьма почтенного господина. «Знаете, кто это? — спросил меня атташе. — Нет? Вы никогда не догадаетесь, что он — один из главных агентов по торговле бе­лыми рабынями. Вы не верите? И тем не менее это так».

Он сказал это мне мимоходом. На борту была страшная суета, множество людей, пассажиров и провожающих, поднимались на пароход и сходили с него. Не имея возможности долго рассматривать пожилого незнакомца, я вскоре почти забыл рас­сказ атташе.

Корабль отшвартовался. Погода была прекрас­ная. Я сидел на палубе и читал. Возле меня прыгал и бегал мой Джек (Джек — собака графа, фоксте­рьер, который повсюду его сопровождал).

Красивая молодая женщина прошла мимо меня, на ходу погладив Джека. Вскоре она принесла ему кусочек сахару, но Джек никогда и ничего не возьмет у посторонних без моего разрешения, по­этому он покосился на меня, словно спрашивая: «Можно?» Я кивнул и сказал по-русски: «Можешь взять».

Оказалось, что женщина тоже говорит по-рус­ски, и мы разговорились, начав о обычных вопро­сов о том, кто куда направляется. Она ответила, что плывет в Александрию занять место гувернант­ки в семье российского консула.

Во время нашей беседы на палубу вышел тот самый пожилой господин, на которого показывал мне атташе, и окликнул разговаривавшую со мной женщину. Когда они ушли, я внезапно вспомнил все, что мне говорил атташе, и знакомства пожило­го господина с этой женщиной показалось мне по­дозрительным. Я начал думать:, и, порывшись в памяти, вспомнил, что российский консул в Алек­сандрии, который был мне знаком, не мог нуждать­ся в гувернантке. Тогда мои подозрения усилились.

Наш корабль должен был останавливаться в не­скольких портах, и в первом же из них, в Дарда­неллах, я отправил две телеграммы: одну — консу­лу в Александрию, в которой спрашивал его, не поручал ли он найти в свою семью гувернантку, и вторую — российскому консулу в Салоники, где наш пароход должен был сделать следующую оста­новку. Своими сомнениями я также поделился с капитаном судна. Короче говоря, когда мы прибы­ли в Салоники, все мои опасения подтвердились, и мне стало ясно, что молодую женщину увозят под фальшивым предлогом.

Мне понравилась эта трогательная девушка, и я решил спасти ее от угрожавшей ей опасности: от­везти назад в Россию и не уезжать на Цейлон до тех пор, пока не устрою ее дела.

В тот же день в Салониках мы сошли с ней на берег и сели на корабль, чтобы вернуться в Константинополь. Я хотел сразу же отправить девушку домой, но оказалось, что ехать ей некуда. Вот поче­му я до сих пор здесь сижу.

История ее довольно необычна. По национально­сти она — полька, родилась в Волынской губернии; ребенком жила недалеко от России, в поместье ка­кого-то графа, у которого ее отец служил управля­ющим. У нее было еще два брата и сестра. Мать ее умерла, когда она была еще совсем ребенком, и растила их тетка. Когда девушке — ее фамилия Витвицкая — было четырнадцать, а ее сестре — шестнадцать, умер их отец.

В то время один из ее братьев учился где-то в Италии и готовился получить католический при­ход. Другой же оказался отъявленным мошенни­ком и мерзавцем. Он в том же году убежал из ин­ститута и, по слухам, скрывался где-то в Одессе.

После смерти отца сестры и растившая их тетка были вынуждены уехать из поместья, так как граф взял себе нового управляющего. Они двинулись в Ровно. Вскоре после их приезда туда умерла тетка. Положение девушек становилось отчаянным. По совету одного из своих родственников, они продали все ценные вещи, которые у них были, и отправи­лись в Одессу, где поступили в специальную школу для портних.

Витвицкая была красива и, в отличие от своей сестры, отличалась вольным поведением. У нее было много поклонников, среди которых — один торговый агент, который, соблазнив девушку, увез ее с собой в Санкт-Петербург. К тому времени она рассорилась со своей сестрой и, уезжая, забрала у нее свою долю наследства. В Санкт-Петербурге тор­говый агент обобрал девушку и бросил.

После многих трудностей и бед она оказалась на положении любовницы одного из сенаторов, но вскоре тот приревновал ее к какому-то студенту и выгнал из дома. Вскоре она оказалась в «почтенной» семье одного доктора, который подучил ее пользоваться своей привлекательностью, заманивая к нему пациентов. Вот как это произошло.

Жена доктора встретила Витвицкую случайно, когда та сидела в парке, напротив Александрийс­кого театра, подсела к ней и, разговорившись, предложила пожить у них. А затем ее обучили следующему приему: она должна была прогули­ваться по Невскому и знакомиться с мужчинами; не отвергать их ухаживаний, а, напротив, позво­лять им проводить себя до дома доктора; дипло­матично намекать на возможное продолжение знакомства. Мужчины, разумеется, расспрашива­ли привратника, кто живет в этом доме, и узна­вали, что она — знакомая жены доктора. После этого они начинали захаживать в дом, и в резуль­тате доктор получал очередного пациента, кото­рый ходил к нему выписывать лекарства в на­дежде приятно провести время с красивой жен­щиной.

После того как мне удалось в достаточной мере изучить характер Витвицкой, я пришел к выводу, что подсознательно такая жизнь ее угнетала, но крайняя нужда заставляла вести ее.

Однажды, когда она, как обычно, гуляла по Не­вскому, ловя пациентов, она совершенно неожидан­но столкнулась со своим младшим братом, которого уже несколько лет не видела. Он был хорошо одет и выглядел богатым, преуспевающим человеком. Встреча с братом показалась ей лучиком света в непроглядной темноте существования. Он рассказал Витвицкой, что стал крупным купцом, имеет торго­вый дом в Одессе и ведет крупную торговлю с заг­раницей. Узнав о бедственном положении сестры, он предложил ей поехать с ним в Одессу, где у него якобы имелись большие связи и где он обещал ус­троить ее судьбу как нельзя лучше. В Одессе он нашел ей очень выгодное, с большими перспективами, место гувернантки в доме российского консула в Александрии.

Через несколько дней брат познакомил её с по­чтенным пожилым человеком, который, как оказа­лось, отправляется в Александрию и готов ее сопро­водить. Вот так она и оказалась на том пароходе в компании, казалось бы, вполне достойным господи­ном.

Ну а что за этим последовало, вы уже знаете», — закончил свой рассказ граф.

Он сказал мне, что совершенно уверен втом, что, на краю гибели девушка оказалась исключи' тельно из-за семейной драмы, что натура ее неис­порчена и что она во многом незаурядна. Именно поэтому он решил ею заняться и наставить на путь истинный. «Для начала, — продолжал граф, — я решил отправить ее на некоторое время к своей сестре, которая живет в моем поместье в Тамбовс­кой губернии. Там она сможет хорошенько отдох­нуть, ну а после я подумаю, что еще можно будет для нее сделать...»

Зная идеализм графа и его доброту, я отнесся к его проекту весьма скептически и выразился в том смысле, что все его усилия будут напрасны. «Что с возу упало, то — пропало», — даже подумал я про себя в тот момент.

Я еще не видел Витвицкую, а во мне уже, по каким-то непонятным причинам, возникло к ней не просто отрицательное чувство, но даже ненависть; однако отказать графу я не мог, и хотя и с тяже­лым сердцем, но согласился выполнить возложен­ную на меня миссию: сопровождать в Россию, как я тогда думал, совершенно никчемную женщину.

Впервые я ее увидел спустя несколько дней, ког­да мы поднимались на борт парохода. Она была среднего роста, очень красива, с прекрасной фигу­рой и каштановыми волосами. Глаза у нее были добрыми и честными, но иногда становились дьявольски хитрыми. Тогда мне показалась, что, дол­жно быть, такую же внешность имела Таис Афинская. С первого же взгляда она вызвала у меня двойственной чувство — жалости и ненависти одно­временно.

Я доехал вместе с ней до Тамбовской губернии. Она осталась там, на попечении сестры графа, кото­рая ее очень полюбила, возила с собой за границу, где подолгу жила, в особенности, в Италии. Мало-помалу, под влиянием сестры графа и его самого Витвицкая заинтересовалась их идеями, а вскоре они стали неотъемлемой частью ее сущности. Она всерьез работала над собой, и те, кто с ней хотя бы раз встречался, сразу ощущали ее результаты.

С того времени я долго не видел Витвицкую. На­сколько я помню, мы встретились с ней по мень­шей мере только через четыре года, случайно, при довольно странных обстоятельствах, в Италии, где она отдыхала с сестрой графа.

Однажды я отправился в Рим, как обычно, пре­следуя свою основную цель; долго прожил там, и, поскольку деньги у меня подходили к концу, я пос­ледовал совету двух молодых айсоров, с которыми там познакомился, и сделался уличным чистиль­щиком ботинок.

Нельзя сказать, что дело у меня сразу хорошо пошло, поэтому чуть позже, с целью увеличения доходов, я решил привнести в него немного ориги­нальности. Для этого я заказал мастеру специаль­ное кресло, под которым поместил, так, чтобы ник­то не видел, эдисоновский фонограф. К нему я при­способил резиновую трубку с двумя наушниками, так, чтобы пока я чищу ботинки, клиент мог на­деть их на голову и слушать музыку, скажем, «Марсельезу». Кроме того, к подлокотнику кресла я приделал собственной конструкции поднос, на котором находились бокал воды, рюмка вермута и несколько иллюстрированных журналов. Благодаря моему нехитрому изобретению дело у меня расцве­ло, и в карман потоком потекли монеты, но не чентезими, а лиры. Особенно щедро платили молодые богатые туристы.

Вокруг меня постоянно стояли любопытные зева­ки, из которых многие садились в мое кресло: не столько почистить обувь, сколько насладиться чем-то необычным, о чем они никогда не слышали и чего никогда не видели; а также хоть на минуту, но «блеснуть», покрасоваться перед другими туриста­ми, такими же законченными идиотами, целый день сновавшими возле меня.

И вот однажды в толпе я заметил женское лицо, показавшееся мне очень знакомым, но вглядываться в него мне было некогда. Однажды мне удалось услышать голос этой женщины, она говорила по-русски сопровождавшей ее пожилой даме: «Уверена, что это он»; и эта фраза так меня заинтриговала, что я, несмотря на обычный на­плыв клиентов, прервал работу, торопливо подо­шел к ним и спросил по-русски: «Скажите, пожа­луйста, кто вы? Мне кажется, что я вас где-то видел».

«Я — та самая женщина, — ответила та, что была моложе, — которую вы некогда так ненавиде­ли, что даже мухи, попав в излучение вашей нена­висти, падали замертво. Если вы еще не забыли графа Любоведского, то, возможно, вспомните ту несчастную девушку, которую сопровождали из Константинополя в Россию».

И тут я сразу узнал и ее, и пожилую даму, сес­тру графа. С того дня вплоть до их отъезда в Мон­те-Карло мы проводили вместе все вечера у них в гостинице.

Через полтора года после этой встречи Витвицкая, в сопровождении профессора Скридлова, при­ехала туда, где собиралась наша группа, и откуда мы начинали одну из самых крупных наших экспедиций, и с того момента стала неотъемлемой час­тью нашего отряда скитальцев.

Для того чтобы показать внутренний мир Витвицкой — той самой женщины, которая когда-то стояла на краю моральной гибели и которая, с по­мощью целеустремленных людей, попавшихся на ее пути, стала, о чем я могу смело заявить, образ­цом для подражания каждой женщины, — ограни­чусь здесь рассказом только об одном аспекте ее многогранного внутреннего мира.

Интересы Витвицкой были разносторонними, но особенно ее притягивала к себе наука музыки. Се­рьезность ее отношения к этой науке можно вполне ясно проиллюстрировать разговором, который со­стоялся у нас с ней во время одной из экспедиций нашей группы.

Во время этого путешествия по центральной ча­сти Туркестана, мы, благодаря некоторым рекомен­дациям, три дня провели в монастыре, куда обыч­ным людям вход был строго-настрого закрыт. Ут­ром, когда мы покидали монастырь, Витвицкая была бледна, как смерть, а рука ее, непонятно по­чему, висела на перевязи. Она сама долго не могла сесть на лошадь, поэтому я и еще один человек из нашей группы подошли и помогли ей это сделать.

Когда весь наш караван был уже в пути, я под­скакал к Витвицкой и поехал рядом. Мне очень хотелось знать, что с ней произошло, и я расспра­шивал ее об этом. Я подумал, что, возможно, кто-то из нашей группы повел себя с ней неподобающе, каким-то образом оскорбил ее — женщину, став­шую для нас священной, — и я намеревался рас­крыть имя этого мерзавца, чтобы тут же на месте, не слезая с лошади и не говоря ни слова, расстре­лять его как бешеную собаку.

Витвицкая долго молчала, но, в конце концов от­ветила мне, что причиной ее состояния была, как она сама сказала, «эта чертова музыка» и спроси­ла, помню ли я музыку, которая звучала вчера ве­чером.

Я в самом деле вспомнил, как все мы, сидя в одном из уголков монастыря, едва не зарыдали, слушая монотонную музыку, которую исполняла монастырская братия во время службы. И, хотя мы потом долгое время обсуждали ее, никто так и не понял, почему она возымела на всех нас такое нео­бычное воздействие.

Витвицкая немного помолчала, а затем сама, без моих просьб, начала рассказывать, и все, что она говорила о причине ее странного состояния, превра­тилось в длинное повествование. Не знаю почему — то ли пейзаж, который окружал нас в то утро, был неописуемо величественен, то ли тому была еще какая-то причина — но все, о чем поведала мне тогда со всей своей искренностью Витвицкая, а по сей день, хотя прошло уже немало лет, помню сло­во в слово. Каждое слово, сказанное Витвицкой, на­столько сильно запечатлелось в моем мозгу, что, кажется, будто бы я и сейчас слышу ее голос.

И вот что она мне рассказала:

«Я не знаю, может быть в музыке было что-то, что тронуло меня до глубины души еще в раннем детстве, но мне очень хорошо запомнилось, что я об этом думала. Как многие, я не хотела показаться невежественной и, иногда критикуя, а иногда пре­вознося то или иное музыкальное произведение, я судила о ней умом. Даже если музыка меня остав­ляла безразличной, на вопрос, как я к ней отно­шусь, я отвечала что-нибудь положительное или от­рицательное — по обстоятельствам.

Иногда, когда какую-то музыку все хвалили — я ее ругала, причем используя специальные музы­кальные термины, чтобы у окружающих меня лю­дей сложилось впечатление, будто я не пустышка какая-нибудь, а человек знающий, образованный, имеющий право судить о чем-либо и способный отличить хорошее от плохого. А иногда я ругала какую-то музыку вместе с другими, поскольку ду­мала, что раз остальные ее ругают, значит она не­сомненно заслуживает критики. Но если я хвали­ла музыкальное произведение, то лишь только по­тому, что предполагала: композитор, каким бы он ни был, посвятивший музыке всю свою жизнь, ни­когда бы не позволил своему творению увидеть свет, если бы не был уверен, что оно того достой­но. Короче говоря, и расхваливая, и критикуя музыку, я всегда была неискренна как по отноше­нию к себе самой, так и по отношению к другим, но никаких угрызений совести от этого не чувство­вала.

Позднее, когда та старая добрая дама, сестра графа Любоведского, взяла меня под свое покрови­тельство, она убедила меня научиться играть на фортепьяно. «Каждая образованная женщина, — говорила она мне, — обязана уметь играть на этом инструменте». Только чтобы доставить удоволь­ствие человеку, которого полюбила, я начала учиться играть и через полгода достигла такого успеха, что однажды меня пригласили дать боль­шой благотворительный концерт.

Однажды, когда я закончила играть, ко мне по­дошла сестра графа и довольно серьезным, торже­ственным голосом сообщила, что раз Господь награ­дил меня таким талантом, то было бы великим гре­хом зарыть его и не дать ему совершенного разви­тия. Она прибавила, что, поскольку я исполняю музыку, то должна не просто бренчать, как какая-нибудь Марья Ивановна, а получить в этой области действительно хорошее образование, — то есть, прежде всего, начать изучать теорию музыки, а, если потребуется, то и сдать экзамены.

С того дня она начала заказывать для меня все­возможные книги о музыке, а нередко даже сама ездила в Москву покупать всевозможные издания по музыкальному искусству.

Я жадно взялась за изучение теории музыки, на этот раз не только потому, что хотела порадо­вать свою благодетельницу, а в силу того, что сама вдруг почувствовала, как влечет меня эта работа и как ежедневно растет во мне интерес к законам музыки. Эти книги, однако, ничем мне не помог­ли, поскольку в них совершенно ничего не говори­лось ни о том, что такое музыка, и на каких зако­нах она основывается. Все они содержали одну и ту же информацию — только по-разному изложен­ную — об истории музыки, как-то: что в октаве семь нот, хотя в китайской октаве — всего пять; и что арфа в Древнем Египте называлась «тебуни», а флейта — «мем»; что мелодии древних греков были составлены на основе различных ладов — ионическом, фригийском, дорийском и многих дру­гих; что в девятом веке в музыке появилась поли­фония, имевшая поначалу какофонический эффект, от которого у одной женщины — прямо в церкви, где такую музыку исполняли на органе — даже начались преждевременные роды; и что в одиннад­цатом веке некий монах, Гвидо Арентинский, изобрел сольмизацию, и так далее и тому подоб­ное. Кроме того, в книгах содержались детальные описания внешнего вида знаменитых композито­ров, а также рассказывалось, почему они стали знаменитыми; в них говорилось даже о том, какой галстук или какое пенсне предпочитал носить тот или иной композитор. Что же касается самой му­зыки и о ее влиянии на психику человека — об этом все книги умалчивали.

Целый год я изучала так называемую теорию музыки. Я прочитала все книги по этому предмету, которые у меня были, и в конце концов пришла к определенному убеждению: этот вид литературы ничего мне не даст, — но в то же время мой интерес к музыке продолжал расти. Я бросила читать и погрузилась в собственные раздумья.

Однажды, от скуки, я взяла из библиотеки гра­фа книгу «Мир вибраций», и направление моих мыслей изменилось. Автор этой книги не музы­кант, более того, из текста было совершенно ясно видно, что и сама музыка его не интересует. Он был инженером и математиком. Слово «музыка» он упомянул только однажды, да и то привел ее как пример для объяснения действия вибраций. Он ут­верждал, что звуки музыки это определенные виб­рации, которые, несомненно, влияют на вибрации самого человека, и именно поэтому человеку нра­вится или не нравится та или иная музыка. Я мгновенно поняла идею автора книги, инженера по образованию, и полностью согласилась с его гипоте­зой.

Всё мои мысли в то время были поглощены му­зыкой, и когда я разговаривала с сестрой графа, я всегда старалась повернуть беседу в сторону этого предмета, коснуться вопроса истинного значения музыки. В итоге и она заинтересовалась, этими воп­росами, и мы вместе начали ставить опыты.

Для их проведения сестра графа даже купила не­сколько кошек, собак и других животных. Сначала все наши эксперименты были безрезультатными, но однажды мы пригласили к себе пятерых наших слуг и десятерых крестьян из деревни, ранее при­надлежавшей графу, и когда я заиграла им вальс собственного сочинения, половина наших гостей заснули.

Мы повторили этот опыт еще несколько раз, и всякий раз число засыпающих увеличивалось. Хотя старая дама и я, желая получить иной совершенно эффект, сочиняли музыку на основе самых разных принципов, результат, тем не менее был один и тот же — наши гости непременно засыпали. В конце концов постоянная работа с музыкой и долгие размышления о ее значении утомила меня настолько, что я похудела и подурнела, и однажды сестра гра­фа, испуганно меня оглядев, посоветовалась со зна­комыми и поспешила увезти меня за границу.

Мы отправились в Италию, где я быстро отвлек­лась от своего занятия, и здоровье мое стало быстро восстанавливаться. Только через пять лет, во время нашей Памирско-Афганской экспедиции, когда я стала свидетельницей опытов, которые проводило Братство Монопсихики, я снова задумалась о влия­нии музыки, но уже без прошлого энтузиазма.

В последние годы стоило мне вспомнить о своих экспериментах с музыкой, как я начинала смеять­ся над нашей наивностью в попытке придать значи­мость тому, что гости засыпали, слушая нашу му­зыку. Нам никогда и в голову не приходило, что засыпали они от удовольствия: оттого, что они по­степенно привыкли и к нам и к нашему дому, а также потому, что после целого дня трудов хорошо ужинали, выпивали водки и садились в удобные кресла.

Позднее, после того, как мне довелось понаблю­дать за опытами и послушать объяснения Братства Монопсихики, я, вернувшись в Россию, продолжи­ла эксперименты на людях. Я нашла — как то со­ветовали сделать братья — абсолютную ноту «ля» в зависимости от атмосферного давления в том месте, где проводился эксперимент, и, учитывая также размер комнаты, соответственно настроила форте­пиано. Кроме того, для проведения экспериментов я выбрала тех людей, которые к тому времени уже имели опыт изучения впечатлений в результате воздействия некоторых аккордов, причем я брала в расчет и характер места, и расовую принадлеж­ность участников эксперимента. И все равно мне не удалось получить идентичных результатов, то есть я не сумела одной и той же мелодией вызвать у всех участников эксперимента одинаковый эффект.

Нельзя отрицать и того, что, когда присутствую­щие абсолютно отвечали всем вышеперечисленным условиям, я могла по своему желанию вызвать у них приступы смеха, плача, гнева, жестокости, доброты и так далее. Но когда в проведении экспе­римента участвовали люди разных рас, или когда психика одного из присутствующих хотя бы немно­го отличалась от обычной, результат получался иным, и как бы я ни пыталась, вызвать одной и той же мелодией одинаковые чувства у всех без исключения участников эксперимента я не могла. Поэтому я удовлетворилась теми результатами, что были мною получены, и вновь перестала занимать­ся музыкальными экспериментами.

Но здесь, позавчера, эта музыка, почти не имев­шая мелодии, вызвала у всех нас - людей не толь­ко самых различных рас и национальностей, но и характеров, типов, привычек и темперамента — одно и то же состояние. И объяснить этот феномен чувством человеческой «стадности» было невозмож­но, так как мы совсем недавно экспериментально подтвердили, что у всех нас, благодаря соответству­ющей работе над собой, это чувство совершенно отсутствует. Одним сло